Никто не гнал его. Никто не уговаривал. Скорее, наоборот – пытались отговорить. Время его уже стоило недешево, и сам он уже был нездоров, и таким странным и мрачным было выбранное им место. Его даже никто не нанимал и не платил ему за эту поездку – он ехал на свой страх и риск и на свои деньги.
Зачем?
К своим тридцати Чехов уже успел устать от литературной поденщины – писать приходилось почти беспрерывно, поддерживая большую и неудачливую семью. И нет ничего удивительного в том, что уставший от работы человек мечтает куда-нибудь съездить, развеяться. Удивительно лишь то, что мечтает он о самой дальней, неблагополучной, неустроенной точке на карте страны, о месте каторги. Увеселительная прогулка на зону – как вам такое?
Прибавьте к этому многомесячный путь туда и обратно, тяжелые дорожные условия – ведь Транссибирская магистраль еще не построена. И прибавьте к этому ежедневную работу на самом Сахалине, один на один с человеческой нуждой, чиновничьим произволом, бесправием и озверением. Прогулка? Путешествие?
К тому же он уже был болен. Уже случались кровохаркания, он уже твердо знал, что в нем болезнь, которая рано или поздно убьет его. И «рано или поздно» зависит от того, как он будет себя беречь. Если б какой-то из его пациентов с чахоткой решил бы отправиться через тысячи километров на сырой холодный Сахалин, Чехов, вероятно, употребил бы все свое красноречие, чтобы его отговорить.
Зная это, тогдашний его издатель, Суворин, счел этот проект «дикой фантазией»: «Сахалин никому не нужен и не интересен».
«Сахалин может быть не нужным и не интересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов… Это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный», – ответил Чехов.
В тот момент ему явно хотелось что-то изменить в своей жизни, совершить что-то из ряда вон. Он даже поговаривал, то ли в шутку, то ли всерьез, о женитьбе или полете на воздушном шаре. Кризис среднего возраста, накрывший до срока? Ощущение неполноты того, что он делает, как реализуется в качестве писателя? Чувство неловкости от того, что забросил такую важную и нужную для людей медицину? Все сразу? Или что-то совсем иное?
«Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претензий», – признает он.
У него не было даже казенных бумаг, гарантирующих возможность попасть на каторжный остров и его осмотреть. Только удостоверение корреспондента «Нового времени» от Суворина (которым он, к слову, так и не воспользовался).
Безусловно, он ехал по своим внутренним надобностям, но среди них была надобность совершенно особого рода: «Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение». Он всегда такой: о том, что по-настоящему его волнует, говорит с ироничной усмешкой.
Спустя восемь лет в рассказе «Крыжовник» он напишет: «Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные…» В 1890 году он сам стал этим человеком с молоточком.
Дорога

Эта самая удаленная точка огромной империи уже несколько десятилетий использовалась исключительно с одной целью: туда ссылали каторжных. Туда изгоняли из человеческого мира – и, как правило, навсегда, это была шекспировская страна, «откуда ни один не возвращался». Там сосредоточено было столько человеческого горя, боли и злобы, так он был отдален и так труднодоступен, что, кажется, никто точно и не знал – а существует ли этот Сахалин на самом деле, не выдумка ли это, не символ ли иного, потустороннего мира. Или это собственный русский полюс зла, собственный зловещий Мордор?
Собираясь в путь, Чехов всем разослал прощальные письма, оставил деньги семье. «У меня такое чувство, как будто я собираюсь на войну, хотя впереди не вижу никаких опасностей, кроме зубной боли, которая у меня непременно будет в дороге». Он даже завещал «в случае утонутия или чего-нибудь вроде» сестре Маше разобраться с его долгами.
21 апреля Чехов, провожаемый родными и друзьями, выехал поездом до Ярославля. Оттуда по Волге, потом по Каме до Перми, из Перми через Екатеринбург в Тюмень. Там наступал конец Ойкумены, дальше можно было только на лошадях.
До Томска полторы тысячи верст скакали по мерзлым ухабам, и растрясло так, что снова открылось кровохаркание. На реках начался разлив, так что часть пути приходилось преодолевать на лодках. Иртыш нагнал жути: «Белые волны хлещут по глине, а сам Иртыш не ревет и не шумит, а издает какой-то странный звук, похожий на то, как будто под водой стучат по гробам… Тот берег – сплошная, безотрадная пустыня…» Эта вода, эти камни и эта тоска снились ему за несколько лет до этого с ощущением «неизбежности перехода через унылую реку».
На этом отрезке он чуть не погиб в столкновении двух экипажей, потом на переправе через Томь чудом не перевернулась лодка.
В путевых очерках и письмах отмечал, что люди в Сибири живут чище, уютнее и свободней, чем в центральной России, женщин не притесняют, детей балуют. «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми! Если бы не холод, отнимающий у Сибири лето, и если бы не чиновники, развращающие крестьян и ссыльных, то Сибирь была бы богатейшей и счастливейшей землей».
15 мая он был уже в Томске, который ему не понравился, 28-го в Красноярске, который понравился больше, особенно впечатлил Енисей. 11 июня достиг Иркутска.
Он уже очень устал. Его накрывала скука. Скучные попутчики, скучные никчемные разговоры, невозможность побыть в одиночестве. Скука отпускала лишь тогда, когда открывалась красота окружающего мира – Байкала, Забайкалья. Жалел, что рядом нет Левитана, он бы оценил.
«Конно-лошадиное странствие» кончилось в Сретенске. «Я до такой степени свыкся с ездой по тракту, что мне теперь как-то не по себе и не верится, что я не в тарантасе и что не слышно дар-валдая».
Отсюда отправился пароходом до Николаевска-на-Амуре – города, с которого начнется его будущая книга. Город в его описании страшен – он заброшен, он вымирает, и «темные окна без рам глядят на вас, как глазные впадины черепа». Положа руку на сердце: сколько дальневосточных и заполярных городов и поселков и сегодня выглядят примерно так же… Но зато!
«Здесь не боятся говорить громко. Арестовывать здесь некому и ссылать некуда, либеральничай сколько влезет. Народ все больше независимый, самостоятельный и с логикой. <…> Доносы не приняты. Бежавший политический свободно может проехать на пароходе до океана, не боясь, что его выдаст капитан. Это объясняется отчасти и полным равнодушием ко всему, что творится в России. Каждый говорит: какое мне дело?»
Остров

На Сахалин Чехов прибывает 11 июля. В следующие три месяца он почти не выходил на связь, отправив лишь несколько телеграмм близким. Жизнь Сахалина затягивает его.
На острове царит приятный порядок. Здесь хорошие дороги, в отличие от всей остальной России (просто – в отличие от России, как говорят тогда и в Сибири, и на Дальнем Востоке: себя они Россией не ощущают). Во всяком селении есть свой станок (станция), где можно найти теплый и относительно чистый ночлег. Но с первого момента прибытия на остров приезжему ясно, куда он попал.
«Когда я просыпался утром, самые разнообразные звуки напоминали мне, где я. Мимо открытых окон по улице, не спеша, с мерным звоном проходили кандальные; против нашей квартиры в военной казарме солдаты-музыканты разучивали к встрече генерал-губернатора свои марши, и при этом флейта играла из одной пьесы, тромбон из другой, фагот из третьей, и получался невообразимый хаос».
Он ведет дневники, делает заметки. Сухо, дотошно, скрупулезно описывает географию острова, его природу и климат. И конечно – людей, его населяющих. Кажется, в этой сухости и дотошности нет места особому взгляду Чехова-литератора, его непревзойденной иронии. Но это только кажется.
Вот он описывает тюремное начальство – всякий раз честно начиная за здравие, но истинное лицо персонажа быстро проступает сквозь вежливое описание.
«Смотритель рыковской тюрьмы, г. Ливин, человек даровитый, с серьезным опытом, с инициативой, и тюрьма всем тем, что в ней есть хорошего, обязана главным образом ему. К сожалению, он имеет сильное пристрастие к розге».
Или вот доктор – очень, очень порядочный человек, который всю жизнь борется со всем плохим и за все хорошее. И строчит телеграфом доносы.
О начальнике острова Кононовиче: «Он образован, начитан и, кроме того, обладает большою практическою опытностью, так как до своего назначения на Сахалин в продолжение 18 лет заведовал каторгой на Каре; он красиво говорит и красиво пишет и производит впечатление человека искреннего, проникнутого гуманными стремлениями. Я не могу забыть о том удовольствии, какое доставляли мне беседы с ним, и как приятно в первое время поражало постоянно высказываемое им отвращение к телесным наказаниям».
От генерал-губернатора он получает разрешение бывать почти всюду и видать почти всех – кроме политических. Политические – табу.

Чтобы посетить все населенные места острова, Чехов решает провести перепись населения. И за три месяца перепишет почти 10 000 человек, заполняя подробные формуляры на каждого, – по собственному, напомним, почину, просто потому, что больше никто этого никогда не делал.
Он знакомится с каторжниками и поселенцами. Среди них небезызвестная Софья Блювштейн – Сонька Золотая Ручка, «маленькая, худенькая, уже седеющая женщина с помятым, старушечьим лицом. <…> Она ходит по своей камере из угла в угол, и кажется, что она все время нюхает воздух, как мышь в мышеловке, и выражение лица у нее мышиное. Глядя на нее, не верится, что еще недавно она была красива до такой степени, что очаровывала своих тюремщиков, как, например, в Смоленске, где надзиратель помог ей бежать и сам бежал вместе с нею».
Еще одна сахалинская знаменитость – поселенец Терский, бывший палач. Он болен с тех пор, как его высек другой здешний палач – Комелев, «чуть души не вышиб». И когда провинился сам Комелев, Терской отодрал его так, что у того с тех пор гноится тело. «Говорят, что если двух ядовитых пауков посадить в одну банку, то они заедят друг друга до смерти».
Он видит благообразного старика Терехова, убившего, говорят, более 60 душ. Восьмерых кандальников, навсегда прикованных к тачкам. С этой тачкой они живут, едят, спят, отправляют естественные надобности. Это злостные рецидивисты. Пятеро из них – убийцы. Но шестой прикован так за побеги, седьмой – за кражу в церкви, восьмой – за попытки постоять за себя сначала перед офицером, позже перед тюремщиком.

Видит и тех, кто совершил преступления по глупости и невежеству, от безысходности, и тех, кто, похоже, действительно осужден по навету.
Предполагается, что на каторге осужденные преступники должны искупать свою вину перед обществом принудительным трудом на благо этого общества, но общество и Сахалин принадлежат разным мирам. Работы на благо общества здесь нет. Часть людей обслуживает других таких же бедолаг, остальные превращены в рабов.
«Каторжным трудом пользуются также военное и телеграфное ведомства, землемер; около 50 человек прикомандировано к тюремному лазарету, неизвестно в качестве кого и для чего, и не сочтешь тех, которые находятся в услужении у гг. чиновников. Каждый чиновник, даже состоящий в чине канцелярского служителя, насколько я мог убедиться, может брать себе неограниченное количество прислуги. Доктор, у которого я квартировал, живший сам-друг с сыном, имел повара, дворника, кухарку и горничную. <…> У одного смотрителя тюрьмы было 8 человек штатной прислуги: швея, сапожник, горничная, лакей, он же рассыльный, нянька, прачка, повар, поломойка».
«…Это – не каторга, а крепостничество, так как каторжный служит не государству, а лицу, которому нет никакого дела до исправительных целей или до идеи равномерности наказания; он – не ссыльнокаторжный, а раб, зависящий от воли барина и его семьи, угождающий их прихотям, участвующий в кухонных дрязгах».
Чехов посещает бараки каторжан, где спят вповалку на одной общей гигантской наре, так что набить в это помещение можно и 70 человек, и 170.

«Спят на жестком или подстилают под себя старые драные мешки, свою одежду и всякое гнилье, чрезвычайно непривлекательное на вид. На нарах лежат шапки, обувь, кусочки хлеба, пустые бутылки из-под молока, заткнутые бумажкой или тряпочкой, сапожные колодки; под нарами сундучки, грязные мешки, узлы, инструменты и разная ветошь. Около нар прогуливается сытая кошка. <…> Мы в шапках ходим около нар, а арестанты стоят руки по швам и молча глядят на нас. Мы тоже молчим и глядим на них, и похоже на то, как будто мы пришли покупать их».
Он вдыхает воздух, которым из года в год дышат эти люди, вонь немытых тел, пропотевшей, истлевшей, не знающей стирки одежды, сырой овчины, гниющей кожи, дегтя, грошового табака, подтухшей рыбы, щей, клопов, аммиака…
Все это создано и поддерживается для исправления преступников. Исправляет ли такая жизнь хоть кого-то?
«Стадная сарайная жизнь с ее грубыми развлечениями, с неизбежным воздействием дурных на хороших, как это давно уже признано, действует на нравственность преступника самым растлевающим образом. Она отучает его мало-помалу от домовитости, то есть того самого качества, которое нужно беречь в каторжном больше всего».
Он посещает тех, кто выпущен из бараков и живет на поселении. Поселенцам выдают землю, но выдают кому густо, кому пусто, хотя чего-чего, а земли на безлюдном острове хватает. Но начальству лень основывать новые поселения. Бедность наделов и бедность здешней земли оставляет людей голодать.
«Рассказывают про целые семьи, которые в течение зимы не имели ни куска хлеба и питались одною только брюквой. Незадолго до моего приезда во Втором Аркове умер с голода поселенец Скорин».
Женщины

Женщин здесь мало – одна на четверых мужчин. Они здесь самая главная ценность – и самые бесправные существа, которых раздают в пользование тюремному начальству и самим осужденным.
Чехов описывает, как новую партию каторжанок сопровождает с пристани до тюрьмы толпа баб, мужиков-поселенцев и работников канцелярии: первые ищут землячек, вторые – хозяйку, третьи – «девочек». «Картина, похожая на ход сельдей в Аниве, когда вслед за рыбой идут целые полчища китов, тюленей и дельфинов, желающих полакомиться икряною селедкой».
Официально женщины раздаются в качестве прислуги, работниц. На деле каждая, невзирая на возраст, семейное положение, состояние здоровья и собственное желание, становится наложницей или сожительницей. Несогласных порют.
Он наблюдает, как разбирают очередную партию женщин. Со всей округи к тюрьме спешат принаряженные «женихи» (кто из них этого достоин, решает начальство); их запускают в барак. «Женихи бродят около нар и молча и сурово поглядывают на женщин, те сидят потупившись. Каждый выбирает; без кислых гримас, без усмешек, а совершенно серьезно, относясь «по-человечеству» и к некрасоте, и к старости, и к арестантскому виду; он присматривается и хочет угадать по лицам: какая из них хорошая хозяйка? Вот какая-нибудь молодая или пожилая «показалась» ему; он садится рядом и заводит с нею душевный разговор. Она спрашивает, есть ли у него самовар, чем крыта у него изба, тесом или соломой. Он отвечает на это, что у него есть самовар, лошадь, телка по второму году и изба крыта тесом. Только уж после хозяйственного экзамена, когда оба чувствуют, что дело кончено, она решается задать вопрос:
– А обижать вы меня не будете?
Разговор кончается. Женщина приписывается к поселенцу такому-то, в селение такое-то – и гражданский брак совершен».

Для поселенца женщина – необходимость. Без женщины невозможно содержать хозяйства, а пока не наладишь хозяйство и не докажешь, что можешь жить мирной семейной жизнью, не выпускают на свободу. Женщина – путь к свободе. Поэтому «когда их везут на остров, то думают не о наказании или исправлении, а только об их способности рожать детей и вести сельское хозяйство».
Чехов цитирует прошение поселенцев окружному начальнику: «Просим покорнейше ваше высокоблагородие отпустить нам рогатого скота для млекопитания в вышеупомянутую местность и женского пола для устройства внутреннего хозяйства».
«Человеческое достоинство, а также женственность и стыдливость каторжной женщины не принимаются в расчет ни в каком случае; как бы подразумевается, что все это выжжено в ней ее позором или утеряно ею, пока она таскалась по тюрьмам и этапам».
Существуют и свободные женщины, пришедшие на Сахалин за мужьями и отцами добровольно. Кто из любви и жалости, кто из религиозных соображений, кто от стыда (в родной деревне жену каторжного заедят). Иных обманывает муж, расписывая волшебный климат, плодородные земли и дешевый хлеб чудо-острова. Когда обман вскрывается, менять решение слишком поздно.
В отличие от каторжных женщин, которым полагается хотя бы паек, свободным не полагается ничего, а заработка на острове нет. Перед ней открывается выбор между голодной смертью и проституцией. Собой девочки начинают торговать с подросткового возраста.
«Войдешь в квартиру надзирателя; он, плотный, сытый, мясистый, в расстегнутой жилетке и в новых сапогах со скрипом, сидит за столом и «кушает» чай; у окна сидит девочка лет 14 с поношенным лицом, бледная. Он называет себя обыкновенно унтер-офицером, старшим надзирателем, а про нее говорит, что она дочь каторжного^ и что ей 16 лет, и что она его сожительница».
«Случается, что за женами приходят в ссылку мужья, – замечает Чехов. – На Сахалине таких мужей только трое».
Дети

Чехов отмечает, что на острове особенно много рождается детей – главным образом потому, что заняться больше нечем.
«Рождение каждого нового человека в семье встречается неприветливо; над колыбелью ребенка не поют песен и слышатся одни только зловещие причитывания. Отцы и матери говорят, что детей нечем кормить, что они на Сахалине ничему хорошему не научатся, и «самое лучшее, если бы Господь милосердный прибрал их поскорее». Если ребенок плачет или шалит, то ему кричат со злобой: «Замолчи, чтоб ты издох!»
Но он считает, что, несмотря ни на что, дети на Сахалине дорого ценятся: «В огрубевшую, нравственно истасканную сахалинскую семью они вносят элемент нежности, чистоты, кротости, радости».
Сахалинские дети растут вокруг тюрьмы. Играют исключительно в арестантов, солдат и бродяг, в наказание розгами.
«Сахалинские дети бледны, худы, вялы; они одеты в рубища и всегда хотят есть. <…> Жизнь впроголодь, питание иногда по целым месяцам одною только брюквой, а у достаточных – одною соленою рыбой, низкая температура и сырость убивают детский организм чаще всего медленно, изнуряющим образом, мало-помалу перерождая все его ткани».
Самым бедным семьям полагаются на детей «кормовые», но кому достанутся эти деньги, решает начальство.
«Ежегодно из Петербурга благотворители присылают сюда для раздачи детям полушубки, фартучки, валенки, чепчики, гармоники, душеспасительные книжки, перья. <…> Говорят, что вещи эти пропиваются и проигрываются отцами, что лучше бы вместо гармоники прислали хлеба и т. д., но подобные замечания не должны смущать великодушных людей. Дети обыкновенно бывают очень рады, а отцы и матери бесконечно благодарны».
Чехов встречает на острове и по-настоящему хороших людей: миссионеров, медиков. Он рассказывает о легендарном отце Симеоне Казанском, принимавшем каторжных как равных, без отдыха и сомнений посвящавшего всю, без преувеличения, свою жизнь служению Богу и людям. О молодой фельдшерице, главная жизненная цель которой – помощь тем, кто в беде.
Он наблюдает жизнь коренных жителей Сахалина, «инородцах» – гиляках (нивху) и айнах. Видит, как развращает и уничтожает их культуру и жизнь существование рядом с каторгой.
На протяжении трех месяцев Чехов собственными ногами в прямом смысле слов исхаживает остров – все те места, где есть хоть какая-то жизнь. И, конечно, ведет постоянный бесплатный прием больных.
Домой

13 октября 1890 года Чехов наконец поднялся на борт парохода Добровольного флота «Петербург», чтобы отправиться в обратный путь. Он надеялся побывать в Японии, которая чрезвычайно его интересовала, заглянуть в другие экзотические места, вознаградив себя этой частью путешествия за напряженную и тягостную работу последних месяцев. Но разразилась холера, порты один за другим закрывались. Ему удалось повидать Гонконг, Сингапур, Коломбо (остров Цейлон), Порт-Саид.
В Гонконге ему очень понравилось благоустройство города. Соотечественники ругали англичан – эксплуататоров и колонизаторов. «Я думал: да, англичанин эксплоатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство. Вы тоже эксплоатируете, но что вы даете?»
В этом путешествии его сопровождали куда более симпатичные попутчики – умный и человечный священник-бурят, иеромонах Ираклий, много помогший ему на острове, молодой офицер Глинка и судовой врач Щербак.
К концу ноября пароход прибыл в Одессу. Было холодно, мокро. Чехов простудился. К началу декабря он был уже в Москве. К большому огорчению матери и отца не привез ни мехов, ни чего-то другого ценного – только множество бумаг, памятные безделки и пару мангустов, купленных на Цейлоне.
«Я сделал полную и подробную перепись всего сахалинского населения и видел все, кроме смертной казни. <…> Знаю я теперь очень многое, чувство же привез я с собою нехорошее. Пока я жил на Сахалине, моя утроба испытывала только некоторую горечь, как от прогорклого масла, теперь же, по воспоминаниям, Сахалин представляется мне целым адом», – написал он по возвращении.
Эта сахалинская горечь отравляла теперь все вокруг. Многие видели, что вернулся он из поездки подурневшим, постаревшим, нездоровым. Он стал жестче, резче судил.

«Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно мы понимаем патриотизм! <…> Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний – нахальство и самомнение паче меры, вместо труда – лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых».
Морская простуда не проходила и усугубилась головной болью, бесконечным чувством усталости и перебоями сердца. Ему хотелось отдохнуть. И сесть за книгу о Сахалине. Но семье требовались деньги, и Чехов взялся за повесть.
Однако это не помешало ему заняться сбором книг для школ Сахалина. Постепенно были собраны и отправлены тысячи книг.
Чтобы написать и выпустить в свет «Остров Сахалин», потребовалось три года. Одна глава вышла в коллективном сборнике в 1892 году, затем отдельные главы печатались в «Русской мысли», и, наконец, отдельным изданием книга вышла в 1895 году.
О ней говорили, но эффекта разорвавшейся бомбы она не произвела. Видимо, даже лучший прозаик своего времени не в силах оказался донести до сытой благополучной публики потусторонний ужас каторжного острова. Оно и понятно: здешнему миру никогда не понять мир другой.
Но в школах Сахалина появились библиотечки, собранные стараниями Чехова. Из России на остров потек ручеек денежной помощи каторжанам.
В книге «Чехов. Жизнь «отдельного» человека», Алевтина Кузичева пишет, что его потом упрекали, отчего это он не задействовал такой уникальный опыт в других своих текстах, почему так мало у него сахалинских сюжетов. Он удивился: «А ведь, кажется, всё просахалинено».