Побег от смерти

или воспоминания маленькой пациентки
Рассказы-воспоминания Ирины Гавришевой. Часть 1.

В 1997 году моя жизнь разделилась на “до” и “после”. Если смотреть со стороны, то не произошло ничего решающего – я отлежала 3 недели в областном отделении детской гематологии. Что могли изменить в жизни тринадцатилетнего ребенка эти 3 недели?

Рассказы-воспоминания Ирины Гавришевой. Часть 1
Источник: сайт «Жити завтра»

В 1997 году моя жизнь разделилась на «до» и «после». Наверное, если смотреть со стороны, то не произошло ничего решающего – я отлежала 3 недели в областном отделении детской гематологии. Что могли изменить в жизни тринадцатилетнего ребенка эти 3 недели? Но эти 3 недели, этот 21 бесконечный день перевернули мою жизнь, и она уже никогда не стала такой, какой была до этого.
Это был жестокий урок судьбы… Я не знаю, почему Бог решил показать мне, 13-летней девочке, весь тот кошмар. Может быть для того, чтобы через много лет я смогла рассказать здоровым людям о том, что ад существует. Он здесь, на земле, в ничем не примечательной больнице, в отделении детской гематологии. Может быть, я прошла через этот ад именно для того, чтобы другие узнали о том, что на самом деле кроется под сухой статистикой количества онкозаболеваний среди детей.


В этих рассказах я попыталась передать наиболее запомнившиеся мне моменты. То, что запало в душу, а иногда и шокировало. То, о чем до сих пор я молчала, не находя в себе силы снова, пусть даже мысленно, пережить это. Я надеюсь, что из этих отдельных рассказов у читателя сложится яркое представление о том мире, в котором живут сотни детей в Украине. Мире, полном страха, горя, а еще надежды и веры.

Побег от смерти
Когда я впервые перешагнула через порог отделения детской гематологии, я даже не представляла себе, что это такое. В моем мозгу с трудом совмещались такие понятия как «дети» и «рак». Казалось, что кто-то просто ошибся, объясняя мне, что тут есть дети с раком крови.
Поначалу мне казалось, что и отделение это совершенно обычное, и дети тут такие же, как и везде. Но дня за два я стала ощущать разницу. Лысая детвора произносила слово «смерть» так же обыденно, как слово «завтрак». Казалось, что сама смерть висит тут где-то в воздухе. Ее буквально ощущаешь кожей. А еще тут неимоверным образом сосуществовали отчаянье и безграничный оптимизм. Я слышала, как одни дети говорили «я лучше умру, чем снова соглашусь капать химию», а другие, весело поглаживая лысую после химиотерапии голову, шутили, что теперь экономят на шампуне. Да что разные дети, в одном и том же ребенке в течение дня то поднималось отчаянье и полное безразличие, то снова возрождалась вера и надежда на лучшее.
А еще глаза… глаза этих детей меня поразили больше всего. Они были настолько… трудно даже описать… они отражали какие-то совершенно взрослые эмоции. Когда кто-то из новеньких говорил что-то вроде: «я скоро поеду домой», другие смотрели на него с таким явным снисхождением и иронией. В этих взглядах так и читалось: «Как мало еще в этой жизни ты понимаешь». В этих глаза иногда проскакивала неимоверная боль… Она появлялась какими-то вспышками, как будто пеленой застилались глаза на несколько секунд, а потом снова в этих глазах зажигался огонек жизни. Эта была не только физическая боль, которая для большинства здешних обитателей стала частью повседневной жизни. Это в большей степени была боль душевная, боль памяти о том кошмаре, который периодически вихрем налетает на отделение и напоминает о том, что все смертны, даже дети…

Не знаю почему, но где-то за неделю я настолько тонко прочувствовала атмосферу этого отделения, что стала понимать то, что было совершенно ясно постоянным обитателям отделения и что не значило ничего для детей с анемиями… Я мало что понимала умом, но сердце мое знало, что это страшное место, из него надо выбираться… Моя душа требовала возвращения в нормальным мир, где все было так легко и понятно. Где не было этого гнетущего предчувствия беды.
Это был как раз 21-й день моего пребывания в гематологии. Через стеклянные двери палаты я увидела, как врачи побежали в палату напротив. Именно побежали, что было в отделении не принято. Потом я увидела, как туда понесли капельницу, медсестра что-то кричала в телефонную трубку. Из палаты вышла девушка. Это была сестра новенького мальчика, которая осталась с братом пока их мать повезла анализы в Киев для подтверждения диагноза. Девушка плакала… Не так как обычно плачут люди от обиды или горя. Она просто всхлыпывала и по ее щекам текли слезы. А она этого как будто и не замечала, она шла куда-то совершенно бесцельно. Кто-то из мам мягко взял ее за плечи и отвел к стулу возле сестринского поста, другая принесла воды. Девушка никак не реагировала на это, по-моему, она даже не замечала этой заботы.

На палату напротив повесили белую простынь. Я уже достаточно хорошо знала это отделение, чтоб понимать этот знак – за той дверью кому-то очень плохо, стекло завешивают простыней, чтоб другие дети не видели. Врачи бегала, я заметила, что на руках у них была кровь… много крови. Потом на инвалидной коляске вывезли парня. Бледный белокурый мальчишка 14-ти лет, в списке больных в графе диагноз у него стояло таинственное «о. л.». Все в отделении знали, что означает это сокращение, только врачи и родители упорно делали вид, что дети не знают о своих диагнозах и диагнозах соседей. Мальчик сидел на коляске, поджав ноги к животу (поскольку на коляске не было подножек, с ними она не помещалась в лифт). На нем была белая футболка и шорты. Футболка была белой когда-то… сейчас она вся была алой, и лишь небольшие участки на рукавах выдавали ее истинный цвет. Возле лица мальчик держал сложенную пеленку. Пеленка эта тоже была вся алая и насквозь мокрая. На лице, руках, ногах – везде была кровь. Она буквально фонтаном ударила из носа, когда он на мгновение убрал пеленку от лица. Когда его провозили мимо дверей моей палаты, я увидела, как он чуть сильнее прижал пеленку к лицу. При этом между пальцами полились ручейки крови. Мальчика везли в реанимацию. Я услышала, как кто-то из ребят в отделении сказал: «Это конец…» Позже я узнаю, что в реанимацию детей из нашего отделения переводят в исключительных случаях, и чаще всего они оттуда уже не возвращаются…

Примерно через полчаса я услышала, что коляска едет по коридору. Мимо двери моей палаты провезли этого мальчика. Он не плакал, в его глазах, кажется, даже не было страха. Там было только полное непонимание того, что происходит. А происходило то, что реанимация, видя насколько плохо дело, просто отказалась брать его в отделение. Ведь за каждую смерть отделению приходится отчитываться… Для реанимации этот мальчик, умирающий от кровотечения, был лишь статистической единицей. Крайне нежелательной единицей. Его просто не взяли в реанимацию, сказали, что лучше ему будет умереть в отделении… Только наша медицинская система могла породить такие традиции: мучительная смерть от кровотечения в отделении, где не могли обеспечить хотя бы изоляцию умирающего ребенка от остальных, была лучше, чем ухудшение статистических показателей.
Когда мальчика завозили в палату, он придержал рукой простыню. На белой простыне остался кровавый отпечаток детской ладони… Врачи снова забежали в его палату, медсестры каждые 10-15 минут заносили туда новые бутылки растворов для капельницы. Мальчик терял огромное количество крови, и ее надо было чем-то замещать. Но на станции переливания не было настолько много крови, чтобы капать ему. Тем более, что если потратить всю кровь на этого ребенка, то под удар ставились жизни еще 10 человек в отделении, которым тоже в любой момент могло понадобится переливание. Поэтому вместо крови мальчику капали просто соляной раствор…
Я не слышала из палаты голоса мальчика. Слышала только отрывистые команды врачей принести то или другое. Сестра мальчика все так же сидела возле поста. Ее лицо было совершенно каменное, слезы лились не переставая. Она смотрела в одну точку на противоположной стене, не замечая проходивших мимо людей. Она не отвечала, когда ей предлагали водички или валерьянки. Она просто сидела, глядя сквозь стены. Иногда ее губы шевелились, но что она говорила, не было слышно. Может быть, она шептала молитву, а может задавала сама себе шепотом тот вопрос, который потом будет кричать на все отделение: «Почему он?»

Все отделение замерло, только санитарки вытирали на полу кровавые полоски, которые оставила испачканная кровью коляска. Они старались сделать это побыстрее, пока никто из детей не заметил, но все уже все поняли. Дети собрались в столовой кучкой, и в глазах у них застыл панический страх. Смерть каждого в этом отделении – разрушение надежд всех остальных выйти отсюда живым. В отделении висела напряженная тишина, все ждали развязки. Только несколько детей с анемиями продолжали о чем-то громко спорить. Они не понимали, что происходит… Может быть, в этом и было их счастье…
Мальчика еще пару раз провозили мимо моей палаты в реанимацию, но оба раза его отказались брать. Когда второй раз его везли обратно, я, увидев его лицо, поняла значение фразы «смертельно бледный». Все его лицо было измазано кровью, но даже так было видно, что кожа его совершенно белая, без малейшего розового оттенка. Глаза были полузакрыты. Ноги то и дело сползали с коляски, а голова свешивалась на бок. Врачи теребили его, он открывал глаза, смотрел на них мутным взглядом, как-то растеряно оглядывался и снова прикрывал глаза. Он умирал, умирал у всех детей на глазах…

Никогда не забуду как, аккуратно отодвинув простыню, из палаты мальчика вышли все врачи и медсестры, все сразу… Медсестра несла в руках капельницу, в которой осталась половина раствора. Я глянула на это, и внутри все оборвалось. Я знала, что мальчик умер. Просто знала… Я смотрела как завороженная на белую простыню с отпечатком ладони этого мальчика. Мне было страшно от того, что вот этот след еще не высох, а ребенка уже нету. Нету и никогда не будет… Я повернулась к стенке и заплакала, заплакала по мальчику, которого увидела первый раз 2 дня назад, по мальчику, имени которого я даже не знала. Я лежала, тихонько всхлыпывая, когда услышала в коридоре вопль. Именно вопль, по-другому и не назовешь. Сестра мальчика страшно, очень страшно кричала. Я слышала, как другие шепотом ее успокаивали, а она продолжала кричать «Почему???». Столько боли, столько обиды было в этом крике.
Действительно, почему? Почему все это случается? Этот вопрос не давал покоя и мне. Я слышала, как девушку вывели из отделения, она продолжала кричать. Мне тоже хотелось кричать, так же громко и так же страшно как кричала она. Но я не могла, я просто плакала…
Через несколько минут всех детей собрали в коридоре и повели «гулять», чтобы вынести тело мальчика без свидетелей. Нас вывели из корпуса и отвели к беседкам. Нас вели как под конвоем. Вернее мы шли как под конвоем: молча, опустив глаза, не обращая внимание ни на что. Я видела на глазах у многих детей слезы, они молчали, молчали и плакали…

Часть детей, те, у кого в графе диагноз стояло «о. л.» или другие подобные сокращения, сели отдельно. Эти 10 ребят разного возраста прислонились друг к другу, некоторые положили руку соседу на плечо. Они делили между собой свое горе, они пытались прийти в себя после того, как ураган смерти пронесся над ними. Сегодня он забрал не их… А завтра? Еще утром многие из сидящих в беседке верили в то, что выздоровят, что у них будет нормальная жизнь. Сейчас в это не верил никто… Даже Леша – пятилетний малыш. Он тоже плакал. Может быть, поддавшись всеобщему настроению. А может так же, как и другие чувствовал, что смерть показала свою силу и напомнила всему отделению о том, что тут она хозяйка.
Один мальчик вдруг подскочил и крикнул «Ну, кто следующий? Я?». Все вздрогнули от этой фразы. Он сказал вслух то, о чем думал в тот момент каждый. Самая старшая девочка властно шикнула на паникера. Он снова сел и бессильно заплакал. Но его вопрос снова и снова повторялся в моей голове. И почему-то стало невыносимо страшно, что следующая я. Да, я!!! Здоровая, хорошо себя чувствующая… Но в душе страх вставал все сильнее, мне казалось, что стоит опять переступить порог отделения, как смерть заберет и меня. Это был панический страх, от которого холодело все внутри и кровь отливала от лица. Казалось, что лучше умереть сейчас и здесь, чем вернутся туда, в тот ад…

Когда нас завели обратно в отделение, белая простыня с кровавым следом все так же висела на двери. Там, за дверью санитарки пытались отмыть кровь со стен, полов, кроватей. Нам не положено было это видеть, поэтому мы видели кровавый отпечаток ладони ребенка, которого уже не было… От этого под кожей пробегали мурашки… Но не это было самым страшным.
Наибольший страх нагоняло то, что все взрослые в отделении вели себя так, как будто ничего не случилось. Как будто сегодня обычный день, а за той простыней так и лежит тот мальчик и у него все хорошо. Это всеобщее притворство делало атмосферу невыносимой. Казалось, что оплакивают мальчика только дети, а всем взрослым наплевать на то, что случилось. Врачи все так же наигранно улыбались нам, родители все так же были заняты своими делами. Создавалось впечатление, что взрослые живут в одной реальности, а мы дети в совершенно другой. И реальности эти в данный момент не пересекались… И было невыносимо страшно, что вот завтра не станет тебя, и всем кроме десятка детей будет точно так же безразлично.
Я сидела, смотрела как завороженная на простынь с отпечатком ладони, смотрела, не отводя взгляд ни на минуту. По щекам текли слезы. Все это видели, но никто из взрослых не подошел ко мне, не спросил в чем дело. Подошел только лысый мальчишка лет 7, взял мое лицо в руки и повернул голову так, чтобы отпечаток ладони перестал быть в поле моего зрения. Я посмотрела на него, а он тихо сказал мне: «Привыкай» и ушел. Тогда те слова показались мне кощунственными, к этому невозможно было привыкнуть! С этим невозможно было жить!

Мной овладело одно желание – бежать из этого страшного места. Бежать не глядя, лишь бы подальше. Я просто не могла тут больше находится, я сходила с ума… «Уйти, уйти, уйти», – снова и снова крутилось в моей голове. Я уже знала что делать. Я зашла в свою палату, достала вложенную в книгу гривню. Этого должно хватить. Все свои пожитки из тумбочки я сложила в пакет, одела все теплые вещи, которые были у меня в палате и тихо, незаметно вышла из отделения. Я шла под дождем в тапочках, в тонких спортивных штанах. Дождь был не сильным, но одежда промокала быстро. Я прошла две трамвайные остановки пешком, я не хотела ждать на ближних к больнице остановках, там меня могли найти. Поэтому медленно брела вдоль трамвайных путей подальше от того страшного отделения. Мне пришлось 30 минут под дождем ждать трамвая. Тапочки были насквозь мокрые, я замерзла, но ни на мгновение не пожалела о том, что ушла. Казалось, что отдаляясь от больницы, я обретала покой. Трамвай ехал по вечернему городу, никто из людей не обратил внимания на то, что я была одета и обута не по погоде, никто не обратил внимания на слезы, которые периодически стекали у меня по щекам, всем было безразлично… Так же, как и там, в гематологии…

Дома я ничего не стала объяснять родителям. Я плакала и молчала. Нет, я говорила одно: «Я больше не вернусь туда!». Никакие уговоры, ничего не могло изменить мое решение. Уже глубокой ночью, услышав, как я всхлыпываю, мама присела рядом со мной. Она молчала, но я знала, что ее мучит один вопрос – почему я сбежала? И впервые за много часов я нашла в себе моральные силы произнести это: «Мама, там умирают! Я боюсь, что я тоже там умру!». Нет, произнести вслух это было слишком страшно. Я снова замолчала и только плакала…
На следующий день родители не вернули меня в гематологию. А я еще не один месяц на все вопросы отвечала молчаливыми слезами. Слезами скорби по мальчику, которого я видела только 2 дня, но который раз и навсегда изменил мою жизнь… Его звали Саша, я узнала это уже потом.

Записная книжка
– Наташа, здесь часто умирают? – я сидела рядом с девочкой 6 лет, борющейся с лимфогранулематозом, в ее палате отделения гематологии. У нее был третий рецидив, спасти ее могла только пересадка костного мозга, которую в Украине тогда не делали…
– Смотри сюда! – Наташа достала из тумбочки толстую записную книжку. Она была уже порядком потрепанная – Я записывала сюда своих друзей, с которыми знакомилась в гематологиях разных больниц. Здесь все адреса с первого дня моей болезни.
Я взяла в руку записную книжку. Она была заполнена на две трети. Адресов было много, очень много… Но на первой странице все адреса были перечеркнутыми, и на второй, и на третей…

– Это… – я не могла продолжить.
– Да, это те, кого уже нету в живых. – Наташа забрала записную книжку и быстро пролистала ее. Я заметила, что большинство записей было перечеркнуто.
– Как ты живешь с этим? – мне было невыносимо больно видеть такое немое свидетельство непомерной смертности детей от онкозаболеваний.
– Я живу благодаря этому! – Наташа постучала пальцем по одной записи… Единственный адрес на 6 первых страницах, который не был перечеркнут. – Этот мальчик пережил 2 рецидива лейкоза, но уже 3 года у него все хорошо, он учится, радуется жизни. Я живу благодаря вере в то, что мне повезет так же, как ему и еще нескольким ребятам – она быстро пролистнула книржку и ткнула пальцем в еще несколько неперечеркнутых адресов.
– Но ведь это единицы, остальные умирают! – я до этого разговора даже не представляла себе масштабов трагедии.
– Но если бы не было этих единиц, то бороться вообще б не стоило! Ира, знаешь как хочется верить, что ты из числа тех, кому суждено победить болезнь? И знаешь, как страшно хоть на мгновение представить, что твое имя в десятках таких вот записных книжек однажды вычеркнут…
В моей записной книжке Наташин адрес был вычеркнут ровно через 2 месяца после того разговора…

5 копеек
Лысый мальчик пяти лет с лимонно-желтыми кожей и белками глаз забежал в палату.
– Мама, мы сегодня будем капаться?
– Нет, Антоша, – потупив глаза ответила женщина.
– Ой как здорово! Значит, я могу целый день гулять с ребятами?
– Да, сынок, иди играйся.
Мальчик вышел, а его мать расплакалась. У ребенка был гепатит С, занесли его уже тут, в отделении, где любая инфекция для детей смертельно опасна. Для того, чтобы поддержать печень и вымыть из крови образовывающийся в избытке билирубин ребенку каждый день нужно было капать литр двести глюкозы. Это значит, что на каждый день нужно было купить 3 бутылки глюкозы, капельницу и 2 шприца. 3 бутылки раствора стояли на подоконнике, там же лежал один шприц…
– Где, Антоха? Сейчас будем капать, – в палату вошла медсестра – О, а где система для капельницы?
– Люда, нету, у меня нету денег на систему. Вот, смотри, – женщина достала из-под подушки кошелек и открыла его. В кармашек была вложена фотография Антохи, где он загорелый и веселый катался на качелях. Фото было сделано всего лишь полгода назад, буквально за месяц до того, как у Антона первый раз носом пошла кровь… В остальном кошелек был пуст. Ни единой банкноты, нету даже мелочи, всю ее Надя потратила на шприц, который сейчас лежал на подоконнике.
– Сочувствую. Ну, раз нету системы, значит не капаемся, – медсестра вышла.
Надя крутила пустой кошелек в руках. Антоша был ее единственным сыном, его отца Надя не видела с тех пор, как сообщила о своей беременности. Когда пришла беда и ребенку поставили страшный диагноз «острый лейкоз, нейролейкоз», помочь им было некому. Все накопленные деньги пошли на первый протокол химии. Еду за это время они не покупали ни разу, питались больничной кашей, на которую и смотреть-то было тошно. Но приходилось выбирать: еда или лекарства. И вот настал такой день, когда и на лекарства денег уже не было, не только на лекарства, но и на системы для капельниц. Надя перевернула кошелек и из него со звоном выпала монетка – 5 копеек. Надя крутила монету в руках и подумала: «Жизнь моего сына стоит десятки тысяч гривен, а я за нее могу заплатить только 5 копеек…»

– Мама, а что это у тебя? – Антон заглянул в приоткрытую дверь
– Деньги – с ироничной улыбкой ответила Надя. Да, разве можно было назвать эту монету деньгами?
– А отдай ее мне? – Антошка протянул руку. Когда-то у него была копилка, в которую он кидал такие монетки, собирая себе на ролики. Но вместо роликов деньги из нее взяли на покупку шприцев.
– На, держи! – в Надином голосе было сомнение… А вдруг она найдет где-то хоть гривну и именно этих 5 копеек не хватит на покупку заветной системы для капельницы?..
– Мама, а что можно купить за 5 копеек?
– Коробок спичек, – ответила Надя с улыбкой. А когда Антоха выбежал из палаты добавила, – чтоб поджечь это отделение и одним махом решить проблему. Что толку от этого отделения, если у меня и еще десятка матерей в кошельке валяется несчастные 5 копеек…

Почему я?
Была глубокая ночь. Я открыла глаза. Моя мама сидела рядом с моей кроватью на стуле и не сводила с меня глаз. Под кроватью, давая слабые отблески стояла настольная лампа. Благодаря ей в палате не было абсолютно темно. Полоска света падала и в коридор. Я смотрела на слабый отблеск на линолеуме коридора и видела еще одну такую же полосу света. Я знала откуда она – через палату точно так же сидит женщина над своим умирающим ребенком. Сидит уже много ночей подряд, так же, как и моя мать. Сидит не только ночами, но и днем. Не ест, не спит, только сидит и не сводит глаз со своего сына…
Мне было тяжело дышать, я не могла сама повернутся в постели. От постоянного лежания в одной позе тело затекло и не давало уснуть. А мама моя сидя рядом на стуле придремала. Она уже не первые сутки спит вот так – урывками. Мне не хотелось ее будить, чтобы она перевернула меня… Поэтому я просто тихонько лежала…

Я смотрела на полоску света из другой палаты и изо всех сил старалась прогнать из головы картину, которую увидела неделю назад…
Меня заносили в отделение на руках, по пути в палату я увидела тетю Таню. «Вовка жив, жив! Ура!!!» – я знала, что раз мама моего друга Вовы тут, значит и он здесь, значит он еще жив. Ни смотря ни на что… Первым делом я попросила тетю Таню сказать Вовке, что я тут, чтоб он пришел, чтоб мы поговорили. Она потупила глаза и сказала:
– Вове плохо, он не сможет прийти.
– Хорошо, тогда я зайду к нему, можно? – Тетя Таня глянула на мою маму, потом на меня, что-то в ее взгляде было пугающее.
– Ира, я думаю, тебе не стоит этого видеть. Ты не понимаешь, Вове ОЧЕНЬ плохо.
– Ну, если его просто нельзя беспокоить, то тогда
– Нет, его, наверное, уже невозможно побеспокоить, – на глазах тети Тани навернулись слезы.
Вместе с моей мамой они вышли. Я знала, что они пошли к Вове, мне так хотелось пойти с ними. Но я даже сесть сама не могла. Когда мама вернулась, я увидела что она плачет. «Тебе действительно лучше этого не видеть!» – все, что она успела мне сказать, прежде чем разрыдалась. А я по какой-то детской наивности все еще была убеждена, что ничего с Вовой страшного случиться не могло, что я могу с ним поговорить. Я уговорила маму отнести меня к Вовке…
На кровати лежало тело моего друга. Истощенное тело. На одном глазу наклеена повязка, большая, промокшая кровью и выпирающая вверх. Я уже знала, что глаза под той повязкой нет, его удалили из-за саркомы глазницы, надеясь спасти хотя бы жизнь Вовки. Второй глаз был открыт, зрачок смотрел в какую-то точку на потолке. Меня посадили рядом с Вовой, но он не повернул ко мне взгляд…
– Вовчик, привет! Как дела? – я дотронулась до его руки, но он все так же смотрел куда-то в потолок.
– Ириш, он 2 недели назад сидел, смотрел вместе со всеми телевизор, а потом пришел в палату, пожаловался, что голова болит, прилег. Я пошла набрать воды, чтобы дать ему таблетку, а когда пришла, он уже вот так вот смотрел куда-то сквозь меня и не откликался, – тетя Таня быстро вытерла слезы – Вовочка, ну посмотри, Ира к тебе пришла! Ну повернись сюда!

Но Вова не реагировал. Я смотрела на него с ужасом. Неужели это все, что осталось от моего друга, который смешил все отделение своими высказываниями. Например, когда я звала его играть с нами, а он докапывал последние 100 грамм ненавистной химии, он говорил: «Сейчас, прорыгаюсь и приду». Всегда такой веселый, смешливый… 4 года борьбы с саркомой глазницы без малейшего результата. Операция за операцией, но опухоль продолжала расти. Облучение – все равно растет. Химия за химией и в промежутках все равно операции, чтобы убрать хотя бы ту часть опухоли, которая могла сдавить мозг. Последние 2 года борьба шла уже не за выздоровление, это было невозможно. Все лечение, все мучения через которые Вовка проходил, были лишь для того, чтобы выиграть у смерти еще пару месяцев. Я узнала об этом только сейчас, до этого я была уверена, что вот закончится химия и Вовка, наконец, выйдет отсюда навсегда, что у него отрастут волосы, которых на голове не было все эти 4 года. Но все, о чем я мечтала, было утопией. Опухоль проросла в мозг, Вова впал в кому. Его смерть – дело времени. Принять это было невозможно…

Тетя Таня вышла из палаты, а я все упорнее теребила Вовкину руку и просила: «Вова, посмотри на меня! Пожалуйста!». И вдруг взгляд повернулся ко мне. Совершенно осознанный взгляд! Я сжала его руку: «Вовчик, привет!» В ответ он немного согнул пальцы на руке, пытаясь сжать и мою руку. Он улыбнулся, сделал несколько движений губами, но слов не было слышно. «Вовка, все хорошо! Видишь, я снова здесь! Я игры с собой принесла, поправляйся и будем играть…» В ответ лицо его еще больше растянулось в улыбке, здоровый глаз часто-часто заморгал. Я сидела, что-то рассказывала ему, не отводя взгляда от его лица. В тот момент мне так хотелось верить, что все ошиблись, что кома у него была делом временным и что теперь все пойдет на поправку. Но вдруг Вовин взгляд судорожно ушел вверх, веко закрылось и задрожало. Когда глаз снова открылся, зрачок снова смотрел куда-то в потолок. Я наклонилась над ним, я теребила Вовину руку, я звала его. Но он больше не слышал меня…
С того дня прошла неделя. За это время Вова ни одного раза не пришел в себя, я была последней на кого он хоть как-то отреагировал… Он умирал, умирала и я. Не имея возможности даже сесть сама, я сутками напряженно прислушивалась к тому, что делается там, в Вовкиной палате. Я все еще верила в то, что он обманет смерть и в этот раз. По-другому просто не могло быть!

На улице уже серело, когда я забылась в тяжелом сне. Мне снилось, что я иду по зданию, напоминающему школу. Коридоры были пусты, но в классах были дети. Много детей… Я шла, не зная, в какой мне зайти, когда увидела, что мимо меня идет Вовчик. Я пошла за ним, решив, что поскольку мне тут все незнакомо, то я зайду в тот же класс, что и Вова. Он открыл дверь комнаты, там было много детей разного возраста. Я посмотрела на их лица и узнала их – это те, кто умер в гематологии. Хотя о некоторых из них я думала, что они еще живы (позже выяснилось, что все они к той ночи уже погибли). Вовка уверено перешагнул порог…
– Вова, не иди туда, там все мертвые, а ты же еще живой!
– Ира, мне сказали идти сюда, здесь мое место. Вот, смотри, – он протянул мне какую-то бумажку, – Здесь ясно написано, что мне в этот класс.
– Тогда подожди, я с тобой!
– Покажи твой пропуск, – я подала невесть откуда взявшуюся бумажку.
– Нет, тебе не сюда! Тебе надо идти дальше! – Вова вернул мне бумажку.
– Но почему? Я хочу с тобой, я не знаю ,что там дальше, я лучше тут останусь, – я почему-то начала плакать.
– Нет, Ира. Это не мы решаем куда идти… – и Вовка улыбнулся, помахал мне рукой и зашел в комнату…
Я проснулась, на душе было неспокойно. Что-то скоро произойдет, я это точно знала… С самого утра у Вовки дела не ладились, я видела, что медсестры бегают к нему с кислородными подушками, видела капельницы, которые несли к нему в палату. А я, я задыхалась, с каждой минутой, с каждым часов все сильнее. После обеда я потеряла сознание…

Когда я открыла глаза, надо мной склонился незнакомый мне человек с очень обеспокоенным лицом. Я хотела спросить, что случилось, но не могла говорить – к моему лицу была прижата маска, через которую толчками воздух нагнетали в мои легкие. Врач, сжимая рукой специальный мешок, делал мне искусственное дыхание. Я мотнула головой, но врач ласково улыбнулся мне и сказал: «Полежи немного так. Я помогаю тебе дышать, а твои мышцы в это время отдыхают. Потом тебе легче самой будет дышать». Я лежала и разглядывала все вокруг. На бейдже у мужчины я прочитала «отделение реанимации». Моя мама заглядывала в приоткрытую дверь, и по ее щекам текли слезы. Она отводила взгляд, когда я смотрела на нее. Что-то произошло, я это чувствовала. Врачи реанимации ушли, я слышала, как в коридоре они сказали заведующей отделением: «Еще бы чуть-чуть и девочка погибла бы».
Мама вернулась в палату, она старательно вытирала слезы. И глядя на нее, я очень ясно вспомнила, что прежде, чем потерять сознание, я успела услышать как тетя Таня в коридоре кричала: «Девочки, помогите!». Внутри меня все похолодело, я глянула маме прямо в глаза и спросила: «Как Вова?». В ответ мама мотнула головой и заплакала. Больше ничего не надо было говорить, я все поняла. Я не плакала, у меня не было для этого сил ни душевных, ни физических. Ледяным голосом я спросила: «Когда?». Мама как-то виновато глянула на меня и ответила: «Вам стало плохо почти одновременно. Вовчику буквально на пол минуты раньше. Ему вызвали реанимацию, но когда они пришли, ты уже не дышала. Врачи решили спасать тебя…» – больше мама не могла ничего сказать, рыдания душили ее. А я очень ясно вспомнила ночной сон и комнату, в которую я хотела зайти вслед за Вовкой, но он меня не пустил… «Не мы решаем куда идти», – эти слова как нельзя лучше отражали то, что произошло. Не мы с Вовой решали, кому остаться жить, за нас этот выбор сделали реаниматологи. И я выжила, а Вова нет.. Невыносимая боль пронзила меня изнутри, я заплакала и закричала: «Почему я?». Мне было стыдно, что выжила я, что Вову «списали», не дав даже шанса. У нас был один шанс на двоих, и его отдали мне. Почему?! Почему за мою жизнь пришлось платить жизнью Вовчика?

Позже я узнаю, что это не первый случай (и боюсь не последний) в отделении, когда реаниматологам приходится выбирать, кого из двоих детей спасать. Как на войне. Один ребенок выживает, второй погибает. Пройдет очень много лет, но вопрос «Почему тогда выжила я, а не мой друг?» -будет продолжать мучить меня…

Читайте продолжение

Мы просим подписаться на небольшой, но регулярный платеж в пользу нашего сайта. Милосердие.ru работает благодаря добровольным пожертвованиям наших читателей. На командировки, съемки, зарплаты редакторов, журналистов и техническую поддержку сайта нужны средства.

Для улучшения работы сайта мы используем куки! Что это значит?