Десятая и последняя история, рассказанная московскими священниками, пасхальная. Рассказывает протоиерей Максим Козлов, настоятель храма прп. Серафима Саровского на Краснопресненской набережной

Десятая и последняя история, рассказанная московскими священниками, пасхальная. Рассказывает протоиерей Максим Козлов, настоятель храма прп. Серафима Саровского на Краснопресненской набережной.

История эта связана с таким местом Москвы, которое сейчас почти никто не знает. Если посмотреть на Павелецкий вокзал, то слева от него можно увидеть не самый маленький стеклянный павильон, который чем-то напоминает аквариум, а чем-то стеклянный колпак, водруженный над частью железнодорожных путей.

Если удастся договориться с охранником, который вас туда пустит, то внутри можно увидеть, что за рядом бетонных колонн, которые почему-то выкрашены красной краской, стоит паровоз. Это не просто паровоз. В его передней части, как сейчас помню, можно было увидеть надпись «от беспартийных коммунистам».

Это не то, чтобы он от беспартийных коммунистам вез гранаты или реквизированное зерно от крестьян в города, или какие-нибудь окна РОСТА, нет. От беспартийных коммунистам вез он вовсе даже гроб. И гроб этот, как я слышал, и поныне стоит в вагоне.

Это копия гроба Владимира Ильича Ульянова-Ленина. И собственно паровоз этот стоит в точке Москвы, которая раньше называлась Музей «траурный поезд Ленина». В этом музее совершалось, среди прочего, такое действо, как прием октябрят в ряды пионеров. Его по возможности старались проводить в таких памятных местах. Ну и всяких там зарубежных коммунистов конечно туда возили.

В этом музее, как и в каждом музее, полагался свой штат: от охранников до экскурсоводов и научных сотрудников, которые что-то такое в связи с проблемой этой должны были исследовать и доносить до посетителей актуальность музейной экспозиции. Я побывал в нем вскоре после открытия, о чем речь будет ниже. И странным образом открытие этого павильона в начале восьмидесятых оказалось связанным с предстоящей эпохой, потому что началась эпоха великих похорон вождей.

Вот так бывает, что символ оказывает свое воздействие на реальность. Прошло совсем немного времени, и скончался дорогой Леонид Ильич Брежнев. Потом не менее дорогой Юрий Владимирович Андропов и их бесценный соратник Константин Устинович Черненко. И вся прогрессивные общественность съезжалась их провожать и хоронить на Красной площади, а вместе с ними главы зарубежных государств, включая капиталистические.

В этом самом траурном поезде у меня оказался работающим один мой близкий приятель. Это было не самое первое место, куда люди хотели попасть, и брали туда с соответствующим гуманитарным высшим образованием. Да еще и идеологический контроль присутствовал – диссидента какого-нибудь нельзя было туда пропустить.

Приятель мой закончил исторический факультет, хотя не по истории КПСС, но был он искусствоведом, специалистом по западно-европейскому возрождению. (В свое время искусствоведы были приписаны к историкам).

Так совпало, что он, выпускник МГУ, комсомолец, был призван туда на некую среднюю руководящую должность, на которой по распределению после университета и должен был три года отработать.

Делать ему там было особо нечего: следить за экскурсиями и контролировать регулярность уборки и протирки. Но при этом у него был свой кабинет, телефонный аппарат и возможность заниматься диссертаций по архитектуре Кватроченто. Это неким постмодернистским образом сочеталось с тем местом, в котором все это происходило.

Он несколько раз приглашал меня на свое место работы, но я все отказывался. Это было начало восьмидесятых годов, я учился в МГУ, за несколько лет до того я крестился, и уже вполне осознавал себя православным христианином. Я говорил, что и в Мавзолее-то никогда не был и не пойду истуканищу этому, идолищу поганому поклоняться в его поезд. Но вот однажды-таки зазвал друг меня, и время было как раз пасхальное.

И чуть ли не из храма иконы «Всех скорбящих радость» на Ордынке пошли мы, приятно прогуливаясь, в этот музей. Прогуливаться тогда по Москве было приятно, не было никаких ни баннеров, ни растяжек. Кроме, может быть, лозунгов, иногда призывавших экономику быть экономной, а пятилетку таинственным образом выполнять в три года.

Время было позднее, уже к вечеру, музей не работал. Но друг мой имел право как сотрудник проникнуть туда во всякое время. Некий дедушка открыл перед нами калитку, и мы оказались внутри саркофага.

Между рядами бетонных колонн стоял паровоз с прицепленным к нему вагоном и все это производило довольно таинственное впечатление. За окнами пасхальное время, теплый апрель или май, а здесь какая-то отсеченная звукоизоляцией своя жизнь и черно-красный паровоз стоит.

На всякий случай скажу молодым читателям, что в восьмидесятые годы прошлого века по советской стране уже вовсю бегали электровозы и тепловозы, и паровозы как таковые для студентов Московского университета были экзотикой не меньшей, чем для наших юных современников.

И было какое-то странное ощущение, думаю, что архитектор сознательно его добивался, некоего отчуждения окружающей архитектурной оболочки от самого поезда. В какой-то момент ты начинал ощущать себя радом с ним, не очень замечая того, что было вокруг, как бы на полустанке несколько десятилетий назад.

Мы начали делать то, что при посещении музеев делать не полагается: заходить туда, куда заходить нельзя, трогать руками там, где висят таблички «не трогать» и так далее. Вообще, конечно, было интересно паровоз посмотреть. Как в хорошей модели в нем все открывалось и закрывалось, можно было заглянуть в топку, разве что гудок нельзя было дать.

А вагон был отчасти экспозиционной площадкой. Там были всякие фотографии, как этот труп Ленина доставляли в Москву, как похороны проходили и были фото пионеров, которые приезжали туда и вступали в пионерскую организацию, и положены были какие-то цветы.

И, наконец, там стояла копия гроба, в который Владимир Ильич был положен. И тут мы совершили действие, которое находится на грани хулиганства. Не желая перемещаться в директорский кабинет, мы, движимые даже неким легким надругательным побуждением, копию гроба Владимира Ильича Ленина решили использовать в качестве столешницы для последующего дружеского общения. Гроб был закрыт крышкой. Одну табуретку мы взяли видимо от хранительницы, которая сидела в этом вагоне, другую принесли из зала. Собственного этого нам хватило. Что у нас было с собой, тоже черты эпохи.

Красиво конечно было бы сказать, что мы пили какой-нибудь «Портвейн 777», но гордые мальчики выпускники университета мы не употребляли этот пролетарский напиток. Портвейн 777 проходил по категории где-то чуть выше, чем плодово-ягодные вина и суррогатные спирты, которые для нас считалось как-то невозможным употреблять.

У нас, кажется, был вполне пристойный грузинский напиток типа «Алазанская долина» или еще чего-то, чего тогда в Москве, до антиалкогольной компании, можно было купить в достаточных количествах, потому что народ массово тяготел к «беленькой», как она деликатно называлась. Или к дешевым суррогатам, забойно производившим эффект, который, собственно, и хотелось получить их потребителям.

Было еще что-то вроде остатков кулича и, меня поймут сейчас только жившие в то время, насколько это значимо, раздобытый где-то кусок швейцарского сыра. Название не означало, что он из Швейцарии, просто сыр так назывался «Сыр швейцарский». Это был лучший сыр, который можно было купить в советских магазинах. И был перочинный нож. Что еще нужно двум молодым людям в пасхальные дни на Светлой седьмице для почти полного счастья?

Стаканы были граненые, как и полагалось. Никаких там деликатностей с рюмками, или, наоборот, грубостей с питьем из горла по очереди не было. Подстаканники в экспозицию не входили. Нам было о чем вспомнить и было о чем поговорить в ту пасхальную ночь. Не входя в подробный рассказ об этом моем друге, могу сказать, что нас уже многое соединяло.

И совместное посещение богослужения митрополита Антония Сурожского, когда тот приезжал в Москву, а люди по цепочке об этом узнавали. И поездки по старым русским городам. И нелегальное ксерокопирование духовной литературы и антисоветской литературы, под которую в равной мере подпадали и Пастернак, и Солженицын, и Мандельштам. И просто дружеские отношения. Как это связано с Пасхой?

Сам этот поезд ведь был некоторым памятником смерти. И Владимир Ильич, хотя по тогдашней присказке ему полагалось быть живее всех живых, но это в каком-то предельно аллегорическом смысле, а на самом деле он во гробе лежал надежно. Даже сейчас можно посмотреть, насколько надежно лежит, а тогда еще и очереди стояли из желающих убедиться, что в этот гроб он заключен со всеми степенями надежности.

Так что этот поезд, в общем, был мемориалом смерти, и может быть, из всех ленинских мемориалов больше всего говорил о ней. Мы, два гордых мальчика, отчасти хулиганя, а отчасти (и тут не взвесишь, чего больше) радуясь Светлому Христову Воскресению, и веря в то, что не Марксизм-Ленинизм есть единственное мировоззрение, которое все на свете определяет, поднимали стакан за стаканом доброго грузинского вина над муляжной крышкой пустого гроба.

Я не помню, чтобы мы устроили нечто специально молитвенное. Хотя конечно мы спели тропарь Пасхи перед тем, как начать есть и выпивать. Надеюсь, что Ильич перевернулся у себя в Мавзолее в этот момент. Из пасхальных воспоминаний советского времени для меня это – одно из самых ярких.