Однако, хотя это и протестантская община, но в ней тоже сильное религиозное направление. И утром, и вечером — общая молитва в церкви, и даже мне говорили, что диаконисы причащаются почти каждый месяц.

Еще вспомнила, что пастор был против избрания начальницы. Вот его собственные слова: «Настоятельница должна быть назначена свыше; нельзя себе избрать начальника, это мать, а мать дается нам Богом». Но ведь тут не Бог, а король назначает.

Что же сказать о службе сестер у больных? Можно сказать, что то же, что и везде: и те же недостатки, и те же качества. Тщательно, прекрасно перевязывают, но иногда сделают ту же ошибку, как и везде: от дурной язвы перейдут к чистой, не умывши рук, или оставят валяться грязный компресс. Я ведь постоянно ходила с ними на перевязку. А раз я была очень поражена: в особой комнате лежал умирающий больной, — гангрена и пиэмия; при нем сидел служитель, а диакониса в другой комнате чистила медный замок! Так бы я их и переменила; да и вообще я находила, что они очень холодно относятся к больным; и их одеянье, черное платье, очень маленькая пелериночка, белые передники с нагрудником, кисейные с мушками чепчики с тюлевым рюшем, придают им скорей вид субреток, чем служительниц страждущим. Да и их очень много. Так что я нахожу, что им мало дела; больных при мне было 217 человек, а диаконис и испытуемых 60. Это очень хорошо тем, что они очень хорошо видят, что не заведение в них нуждается, а они в нем.

Счеты и все записывания, приходы и расходы, которых очень много, так как есть комнаты с платой и абонементы для рабочих, и фабрик, и заводов, — ведутся отлично, и огромных книг, испещренных клетками, много. Но тут есть и двое чиновников или секретарей, — не помню, какое их название.

Ездила я тоже с доктором Каде в Charite. Это огромный госпиталь в 3000 человек. В это время было всего 1000, так как много чинилось и поправлялось; тут при детях, помещение которых мне очень не понравилось, есть сестры из Кейзер-Верт; они ухаживают за детьми и за сифилитическими женщинами самого низкого разряда. Это ужасно! Надо быть святыми, чтобы сделать им истинное добро.

8-го мы с Раден переехали в католическую общину сестер S-te Hedwig; но это нельзя назвать общиной; это монастырь, при котором больница. Их основатель — S-t Charles de Baromee. La Maison-Mere — в Нанси; там они после довольно продолжительного новициата и постригаются в сестры; после 10-дневного молчания, постоянной молитвы, причащения Св. Таинств они произносят вечный обет.

Сюда нельзя придти от нужды, — тем более, что испытуемые должны внести за себя 200 талеров, — и не обдумав хорошенько своего вступления, а для этого нужно проникнуться совершенно и покориться всем строгим правилам отречения и покорности, который требуются их строгим уставом.

Вот одна из надписей, которых очень много на всех стенах и коридоров и палат; она совершенно характеризует тот дух, который их направляет: «Все, чтобы угодить Тебе, Господи, ничего — чтобы удовлетворить себя».

Но мне, как православной, стало отраднее и теплее на душе при частом изображении Божией Матери, или в прекрасной мраморной группе снятия с креста Спасителя, или в одиночных статуях и картинах. Но и тут мое чувство русской и православной было огорчено: они нас не приглашали обедать с ними, а приносили обед в комнату, впрочем, всегда очень хороший, и говорили: «Устав это запрещает». Раз они нас свели в свой дортуар. Они все в одной комнате; стоят два ряда кроватей, и дорогая мать, как они называют старшую, с ними вместе. И тут на столе под стеклом — не знаю, как и назвать, в аршин или более — статуя, восковое лицо, так что приходится прямо сказать — точно кукла, одетая в белое атласное платье, тюлевый вуаль и венок из фледоранжа, — и это должно изображать Божию Матерь!

Я не показала сестрам, как это мне не нравится. Они такие милые, такие радушные, в них такое дружелюбие, что нельзя их не полюбить. Все у них гораздо проще и теснее, чем в Bethanie, но надо удивляться и тому, что они сделали. Двенадцать лет тому назад католическое общество их вызвало из Нанси; их приехало четыре. Они ничего не имели и доставали пустые бочонки, чтобы было на чем сидеть. Теперь у них трехэтажный дом, в котором больница на 200 человек, церковь, два садика, один для мужчин, другой для женщин. В старом строении, которое здесь находилось, когда они купили это место, находится приют для мальчиков; они тут живут, а ходят учиться в другие места. Сестра, которая с ними живет, говорила мне, что ей много с ними хлопот.

В этом же доме живут призреваемые ими старики и старухи. Старики кое-что работают, а старушки чинят больничное белье.

Сестры очень усердно, а главное, с большой любовью ухаживают за больными. Вот как они смотрят на служение больным: когда они мне рассказывали о распорядке дня, то сказали, что матери и главная начальница ходят ежедневно в палаты больных; а когда я сказала, что у начальницы много другого дела, она мне отвечала, что они ходят только утром, чтобы иметь счастье послужить больным. Мне этот взгляд на уход за больными очень понравился. Служб церковных у них три и четыре, а иногда даже пять раз в день; но когда сестры идут в церковь, то две, а если нужно, то и три остаются при больных. А потом, когда сестры придут, они идут в церковь, читать те же молитвы. Причащаются они несколько раз в неделю, а исповедываются один раз в неделю, и стараются себя так вести, чтобы можно было причащаться и без исповеди, сохраняя чистоту. Итак, они постоянно находятся в таком состоянии, в каком мы бываем, когда говеем, или даже в таком, в каком мы бываем в день исповеди или причастия. Я у них спрашивала: такое частое повторение не делает ли их равнодушными к этому? Они говорят, что напротив того, ощущают желание, рвение, которое возрастает все более и более. У них ничего нет своего, нет своей воли, чтобы что-нибудь делать, даже в свободное время. Надо спрашивать позволения у «дорогой матери». Есть часы, назначенные для молчания.

Но они говорят, что это-то и хорошо, что они счастливы, довольны и совершенно спокойны. Нельзя ими не восхищаться, и если б я была католичкой, я бы, кажется, вошла к ним, но не могу понять, как наши православные дамы идут в католички. Я восхищалась этими сестрами, любовалась всеми многочисленными и великолепными заведениями Парижа, тоже основанными католицизмом, но и в Берлине, и в Париже от всей души благодарила св. равноапостольного князя Владимира, что я — православная.

Я писала там же свои заметки о «Вифании» и обо всем строе и порядке этих заведений. И вот чем я кончила то, что записывала в доме св. Гедвиги: «Здесь душно и физически, и морально. Но что-то сердечное, простое и веселое невольно заставляет примириться с этим бесконечным молением, с этим подавляющим послушанием. Но они так легко все это выполняют, так спокойны, веселы, что это действует и на других.

Прощай, мирный уголок! Ты не можешь не быть благословлен Тем, чьим Именем все здесь делается!»

Приведу кстати несколько слов из письма моего к сестре из Берлина; они дадут понятие о том мучительном положении, в котором спутывались мои мысли, обращенные все-таки всего больше на нашу Крестовоздвиженскую общину.

«Монастырь св. Гедвиги — это средневековое начало, которое сохранилось во всей своей целости и непоколебимости. «Вифания» — есть произведение нынешнего века и протестантизма, прекрасная мысль, полезная, устроенная прочно, и спокойно исполняется женщинами, посвятившими себя на это служение; они знают, что это — доброе дело, А ведь делать надо что-нибудь, тем более тем, которым надо работать, чтобы жить… Итак, S-te Hedwig есть произведение экзальтированной религии и мысли о спасении своей души… «Вифания» — можно сказать — есть произведете рассудка и желания жить по-христиански с кой-какими удобствами. Крестовоздвиженская община — произведение патриотического чувства, стремящегося участвовать в общем деле, испытывающего сильное сочувствие к стольким страданиям и готовность разделить общую опасность и труды. Невольный интерес, связанный с войной — вот начало нашей общины. Что ж из этого выйдет? Не знаю, но понимаю, что надо другие начала. Но что? Какие? Мои мысли здесь еще больше спутались, чем в Петербурге. Грустно, тяжело!..»

11-го мы выехали из Берлина. Тогда в Кельне не было железнодорожного моста через Рейн. Для нас это было очень кстати. Великая княгиня ночевала в Кельне, и мы с Эдитой Федоровной могли воспользоваться этим часом, который полагается на переезд в экипажах, чтобы проехать в Hotel Belle-Vue, который именно достоин этого названия, и видеть великую княгиню. Свидание наше с ней было очень короткое, ни о чем нельзя было поговорить, так как мы боялись опоздать на поезд. Как хороша и красива была дорога! То скалы, то небольшие туннели и потом хорошенькие домики у самого полотна дороги, даже цветники на самых откосах дороги. Не то, что наша Николаевская, — мчится как дикий зверь по мелким лесам и болотам.

Когда мы приехали в Vervier, на французскую границу, то я так была рада, что понимаю все, что вокруг меня говорят; мне даже казалось, что все говорили по-русски. Я надеялась, что мы приедем в Париж часов в семь; мне так хотелось видеть его в полном вечернем освещении. Но, к моей досаде, какой-то несчастный поезд с каменным углем сошел с рельсов. И так досадно! Пройди он еще несколько вперед, мы могли бы его объехать, а тут нам пришлось стоять, телеграфировать и ждать, чтоб нас отвели задним ходом до такого места, где мы могли перейти на другие рельсы.

Итак, мы приехали в Париж, когда он уже не блистал своим освещением. Наши вещи, чтоб нам не было беспокойства на границе, должны были осматриваться в Париже, и хотя нас очень скоро и любезно отпустили, но все-таки это взяло время. Хорошо, что Ф. М. Дмитриев, который был в Париже, приготовил нам номер в гостинице, и мы могли туда прямо приехать.

На другой день мы ждали ответа от отца Etienne, начальника des Lazaristes, которому Раден сейчас же написала: он один мог нам доставить возможность видеть la Maison-Mere des Soeurs de S-t Vincent de Paul.

Ответа в это утро не дождались, а Дмитриев соблазнил нас ехать в Hotel des Invalides, на могилу Наполеона I. Мы ходили по всему зданию, были и в столовых, и в библиотеке, и на кухне; там 3200 солдат и 170 офицеров. Прекрасное заведете. Хоть это и не шло к цели моего путешествия, но для военной сестры было очень кстати. На другой день мы тоже не имели ответа от отца Etienne, и я начинала бояться, что нас никуда не пустят; тогда мы сами решились ехать в дом лазаристов. Но только что мы вышли, нам подали записку, которая давно была готова, но Эдита Федоровна забыла сообщить наш адрес.

Нас проводили в rue du Вас, где дом сестер очень близко от лазаристов. Нас сейчас же ввели в приемную, где было приготовлено очень много священнических и служебных одеяний (названий их я не знаю), так как в этот день была l’octavie de S-t Vincent, и в церкви сестер будут служить лазаристы, а в церкви лазаристов выставлены его мощи. Потом нас провели в комнаты начальника и просили подождать. Проходя по галереям, мы видели, что они обедают; за обедом — чтение. Покуда la Mere Superieure к нам не пришла, к нам приходили то одна, то две сестры. Они и меня расспрашивали, и сами нам рассказывали; у них в этом доме 400 новис и от 200 до 300 сестер. Заведения при доме никакого нет, только больница для сестер. Прислуги никакой нет, да и что бы она делала? У них в день только один урок — религия. Пришла la Mere Superieure, очень приветливая, пожилая и серьезная; пришел отец Etienne — тип своего звания, речь спокойная и приятная. Повели нас в сад, и через сад — в то, что они называют семинарией. Там, в длинной, продолговатой зале, уставленной рядами скамеек, очень тесно сидели новисы. Они в черном и на голове тоже такой же чепчик, или, лучше сказать, шляпа, как у сестер, а сверху вуаль из черного гроденапля. Много хорошеньких и молоденьких.

Но это просто был смотр, даже было неловко. Отец Etienne попросил нас взойти на маленькое возвышение в одну ступеньку, и тут нам объясняли, кто из каких нации, и по скольку их. Он начал: «У нас есть итальянки; пусть итальянки встанут! И так вызывались все нации; дошло и до Соединенных Штатов, и до Бразилии. Тут вставало только по одной. Для новис есть особенный сад, куда они и пошли; но прежде они остановились перед статуей Божией Матери и пели. Потом нам показали часовню для уединения. Все сестры должны это исполнять; вот в чем это состоит: целую неделю они проводят в этой церкви в молчании. Только два раза в день священник приходит их назидать. Гулять они могут, спать уходят к себе, но все эти дни постоянно молчат. Мы просили показать нам весь дом, но нам сказали, что сегодня это невозможно, так как у них большой праздник и службы.

Новис было так много, что они в церкви не помещались. Тут пришли затем и лазаристы. Их было очень много — и много молодых.

От них мы поехали в часовню лазаристов поклониться святому Винсенту. Рака с мощами расположена на большом возвышении, ступеней около 20. Он лежит под стеклом, во всем облачении; видно все очень хорошо. Я усердно помолилась ему, чтобы он нам помог; теперь он не католик, и все должны быть для него равны. У него любовь к ближнему и милосердие были развиты в высшей степени. Да помолит же он о нас Господа, как я его молила!..

Я не знаю, каковы были сестры при св. Винсенте, когда он их сам устроил, и когда они носили скромное название «служанки бедных». Но теперь это — чисто произведение католичества, и такие сестры возможны только при братьях-лазаристах. Главная, основная мысль сестер — это пропаганда. Всякая более или менее видит в себе апостольское призвание.

Вот что мне сказала мать-настоятельница: «Да, мы ходим за телом, но наш первый долг — говорить о религии». У них все очень строго, хотя они произносят обет только на один год, после пяти лет de professorat (не знаю, как перевести это слово).

Что же я себе могла сказать после всего виденного и слышанного? Мне кажется, у нас все это совершенно невозможно. Наша православная церковь так строго не требует подобного всепоглощающего повиновения, да и для этого было бы необходимо католическое духовенство. И что же? Я сделалась спокойнее, хотя мне было очень грустно. Я и тут также писала всякий вечер о том, что видела и испытала в этот день. Эти записки очень подробны и позволяют мне теперь вспомнить все самое главное. Выписываю одно очень странное и прозаическое сравнение, которое мне тогда пришло в голову: «Чтоб сделать фарфор, надо необходимо иметь фарфоровую глину; а если имеется только песок, из которого можно сделать только стекло, то нечего стараться делать то, для чего нет нужных элементов…».

Однако для чего же я в Париже? Из сестры милосердия я превращаюсь в туристку и, что еще хуже, в светскую барышню! С каким я удовольствием ходила по Лувру, когда я имела руководителем Ф. М. Дмитриева; но я не удовольствовалась одним разом, и в другой раз провела там целое утро, войдя туда, когда только что открыли музей, и оставалась там до той минуты, когда нас всех, хотя очень любезно, но попросили убираться вон.

Была тоже в Люксембургском дворце, чтобы видеть картины новых современных художников, о которых много слыхала от сестры моей, которая жила некоторое время в Париже и рисовала в ателье известного живописца Делакруа.

А для светской барышни — какие красивые магазины, как в них все учтивы, приветливы, внимательны, даже тогда, когда покупаешь самые мелочи! Разумеется, для себя я ничего не покупала, но как не привезти из Парижа родным и знакомым хотя какие-нибудь безделушки!

Вот и ходишь по магазинам… Но вернусь к сестрам и госпиталям. Прямо от лазаристов мы поехали разыскивать les Petites Soeurs — и с трудом их нашли. Какое это трогательное и симпатичное заведение! Они живут как птицы небесные: Бог дал день, Бог даст и пищу! Они всякий день ходят за подаянием; им дают и старые платья, и остатки от кушаньев. Многие гостиницы, говорят, нарочно припасают для них. Они живут такими подаяниями, но видно, однако, что подаяния были очень велики. У них теперь хорошее гнездышко, свой трехэтажный дом, и у них призревается до 200 стариков и старушек; есть очень старые — 80 и даже 90 лет, все в разных платьях, какие у кого есть, или какие им дали. У них ничего нет положенного, а что Бог послал, тем они и живут. Есть у них и церковь, и при доме огород. Все чисто и опрятно, даже воздух хороший, хотя старушки и старики помещены довольно тесно. Сестры в черном, но платья сшиты или, лучше сказать, перешиты из разных старых платьев. Все сестры — из простых.

На другое утро мы с сестрой Нарышкиной (она русская, выросла в Париже и перешла в католичество) поехали в большой военный госпиталь — Val de Grace. Там 40 сестер. У них все особенное, и своя часовня, и приемная. Так как мы были с сестрой из их же общины, то нас сейчас же приняли. У них все мило, очень чисто.

Мы пошли в большую церковь, выстроенную Anne d’Autriche, потом через сад — тут есть и ботанический сад — в школу вроде нашей фельдшерской.

Больных бывает больше 1000 человек, но так же, как и у нас в военных госпиталях, мало слабых. Сестры заведуют всем хозяйством, даже покупают все нужное, кроме хлеба и говядины, которые им ставят, и при приеме должны быть и доктор, и офицер; но это не всегда бывает.

Я еще в другой раз провела целый день в Val de Grace, видела весь порядок дня и много с сестрами говорила. Сестра-настоятельница, которая тогда уже вернулась, была очень приветлива и почти весь день была со мной, водила в их дортуары. Видела я сестер и во время рекреации; они занимались разными работами, и некоторые вышивали ризу очень красивую; все были очень веселы и разговорчивы, но обедом, от которого я долго отказывалась, они все-таки кормили меня отдельно, несмотря на то, что говорили мне: уважаемая мать.

Я долго была в кухне, видела весь порядок приготовления и раздачи, слышала от больных те же жалобы, что и у нас, что порция мала, что они голодны. Порции у них гораздо разнообразнее, чем у нас.

Потом пошла с сестрами в госпиталь. За главным доктором они не ходят, потому что за ним идет целая толпа и докторов, и учеников. Перевязкой тоже сестры не занимаются — это должны делать ученики, и они же должны давать лекарства. Но больше лекарства дают сестры, так как он целый день в палатах, и уходят только раза четыре или пять на молитву и обед, но и тогда остаются дежурные. Также и ночью сестры бывают в палатах поочередно. Сестры заведуют и бельем, и стиркой его.

Вот что мне рассказала старшая сестра: еще Луи Филипп хотел поместить сестер в этот госпиталь, так как тут открыли много беспорядков в продовольствии, но февральская революция этому помешала. И только при второй империи, несколько месяцев после Крымской кампании, они сюда поступили (в морских госпиталях они давно уже были). Когда они приехали, никто их не встретил, на них не глядели, и они слышали, как говорили больничным служителям: «Не надо слушать женщин»! Дошло до того, что подделали фальшивые ключи, и у них стало исчезать вино, и тогда стали говорить: «Что ж мудреного? они его пьют…».

Теперь им гораздо лучше, а особливо с тех пор, как у них новый директор, принципиальный, а прежний приходил в таком положении, что должен был держаться за стены, и так напутал дело, что попросился в Италию. Итак, это не у нас одних бывает!

Нынешним они очень довольны; я его тоже тут видела; он хвалил сестер, и сестры его хвалили.

Все у них делается по звуку трубы, которая беспрестанно слышна. Я осталась до раздачи ужина, для которого все варилось снова, а перед этим долго ходила по палатам, слушала их насмешки друг над другом и над самими собой. Только вместо «Пошехонья» говорили, ну, пожалуй, хоть Тараскон. А один парижанин, больше похожий на гамена, чем на солдата, дразнил всех и смеялся над всеми. В этот день во мне опять проснулась «сестра», и это был для меня спокойный и приятный день.

Мы были опять в la Maison-Mere, и осмотрели все — от чердака до подвала. В кухне сестра-хозяйка очень полная; она так и сказала мне: «Лица, находящиеся на действительной службе, должны быть хорошо кормлены». Я с ней согласна.

Много говорили о вступлении, о новициате. Все у них так умно рассчитано, с целью поглотить и изгладить всякую индивидуальность. Не знаю, добросовестно ли это. Вот что мне говорила одна из сестер. Привожу ее слова по-французски, как я их тогда же записала: «Да, когда придешь в главный дом, он производит странное впечатление; но потом покоришься, сдашься, а раз совсем себя подчинишь, когда воли не остается, становишься покойна и счастлива, как дитя».

А другая мне говорила, что сначала она плакала от их головного убора и уходила к себе на кровать снять хоть на минуту, а потом привыкала. Их головной убор полотняный, и очень жестко накрахмаленный.

А это говорили многие: «Хотя мы даем обет на один год, но всякая думает, а может быть, в душе и обещает, что дает на всю жизнь».

Ездили мы с сестрой Нарышкиной в Gros Caillot, тоже военный госпиталь. Разумеется, те же порядки. Но вот что меня удивило: сестры постоянно в палатах, но они уходят пять раз в день, и тогда остается одна сестра, и ей в помощь наемная женщина! Но они находят, что их мало. Их комплект 20. Теперь их 18, так как две уехали. Комплект больных 600, но есть палаты, в которые сестры не ходят; а тут у них больных было 300. Когда я изъявила удивление относительно наемной женщины, то сестры мне сказали:

— Нас так мало, а потому ночное дежурство приходилось бы слишком часто; если сестра еще занеможет, то нам очень затруднительно.

— Да разве вам не заменят больную сестрой из Maison-Mere?

— О, нет! Мы должны сами все устраивать. Мы должны сами о себе заботиться.

Странно, ведь их так много. Еще что меня удивило: когда я спросила, могут ли они готовить что-нибудь особенное из своего для больных, они сказали, что для слабых больных могут, но прибавили, что делают это очень редко, потому что это всегда причиняет неприятности. Не понимаю, отчего?

Больным позволяют курить только в саду. У ворот всякого военного госпиталя есть маританка, у которой больные могут покупать почти все.

Видела я больных, играющих в палате в карты, и спросила:

— Разве это позволено?

— Нет, но мы делаем вид, как будто не видим.

Были мы и в доме, где живет сестра Нарышкина. Это муниципальный дом; я так поняла, что такие дома должны быть во всякой части города, и они устраиваются парижским муниципалитетом. Это очень хорошо, потому что устроено именно для нужд той же местности.

Вот в таком роде заведение желала устроить в Москве, кн. Соф. Степ. Щербатова, когда устраивала общество дам-попечительниц в каждой части Москвы. Тогда это пошло очень живо. Всякая устраивала, что могла, и богадельню, и приют, и школу. Не знаю, как это теперь идет.

И здесь, у сестры Нарышкиной, с которой живут еще сестры, все есть: и маленькая богадельня для 10 старушек, и ясли, в которые приносятся дети на день, и сироты, которые учатся и работают, и экстерны, которые приходят только в школу, и аптека для раздачи лекарств бедным по рецептам. Сестры также посещают в квартирах бедных этой части. Дом небольшой, но все хорошо приспособлено, и нет сомнения, что это истинно полезное и доброе дело, и исполняется совершенно добросовестно. Существуют ли в Париже еще такие дома? Жаль, если нет.

Сестра Нарышкина нам все очень мило показывала, и я очень жалела, что на другой день я не с ней должна была ехать, а с другой сестрой, в разные заведения, где служат их же сестры, а сестре Нарышкиной было разрешено с детьми ее заведения ехать за город, так как это день ее именин.

Итак, на другой день я поехала одна с сестрой Barbe. Были мы в детской больнице. Barbe недавно перешла к сестрам обители святого Винсента, да и сама больница не так давно устроена. Мне очень она не понравилась: дом в 4 этажа, но как-то тесно, не особенно чисто, или это может быть оттого так кажется, что белье поступает небеленое, и по мере употребления выбеливается.

Меня очень удивило то, что в палатах острых болезней, если у ребенка вдруг сделается оспа, круп или скарлатина, он все-таки остается на своем месте. Я видела трех, у которых были прорезаны горлышки и вставлены трубочки; у них был круп. Про одну бедную девочку сестра мне сказала, указывая на нее, что у нее был круп, скарлатина, а теперь оспа. На кухне сестры смотрят и раздают пищу, но не они покупают. Рассказывая про это, они говорили: «Это нас больше устраивает, так как это удобнее». Белье стирается и чинится в прачечной. На дворе сад и хорошенькая церковь. Очень хорошие ванны и особые ванны для приходящих, которых бывает весьма много, до 100 человек в день. Туда сестры не ходят.

Потом были мы в Maison Necker, городской больнице. Это не из очень старых, 1779 года, на 350 кроватей. В это время многое там перестраивалось, и делались вентиляции посредством паровой машины. Чисто, красиво; стены отделаны не то штукатуркой, не то фальшивым мрамором, но светлые и несколько даже блестящие. У сестер то же устройство, как и везде, и сестры, как и всегда, были премилые.

Еще посетили мы сиротский приют императрицы. Все выстроено богато и красиво. Сестры здесь всем заведуют, и имеют служанок для работ. Тут должны воспитываться бедные девушки от 8 до 21 года. Они учатся читать, писать, закону Божию, а главное — шитью. Дом выстроен на 300 воспитанниц. При моем посещении их было еще только 140. Церковь прекрасная; престол белый мраморный, но над самым престолом картина: Божия Матерь, а над нею — сестры, дети и императрица Евгения, полунаклоненные, в позе благодарности за Божественные дары. Ho портрет живого человека прямо над престолом — очень нехорошо.

Но все тут было так чисто, мирно, спокойно и целомудренно, и все это мне так живо вспомнилось, когда я потом с ужасом читала в «Revue des deux Mondes» статью Maxime Ducamp о том, что тут делалось во время коммуны — ужасно!

Еще мы посетили богадельню на 400 стариков; сестры тут тоже всем заведуют. В палатах, где есть слабые, они постоянно бывают, а в другие только заходят посмотреть за порядком. Сестры здесь, кажется, очень сжились со своими стариками; иные здесь по несколько лет, а другие и по несколько десятилетий. Очень хорошо тут все устроено; самые слабые или безногие — в нижнем этаже; у них есть стулья, на которых они выезжают в сад, и могут кататься без посторонней помощи. Старикам позволяется уходить из богадельни всякий день от 7 часов утра до 8 вечера. Когда мы приехали, они собрались к ужину. Ужин состоит из салата и сыра! Вот бы наших русских стариков так накормить — я думаю, они бы взбунтовались!

Не могу не вспомнить, что в этот же день, когда мы проезжали мимо la Sainte Chapelle, которую мне очень давно хотелось видеть, мы туда вошли. Ах, как она мне понравилась! Что за прелесть!

Вслед за нами вошел аббат; увидав на мне крест и узнав, что я русская, он сейчас обратился ко мне со словами: «Я надеюсь, что вы униатка?» И когда я сказала, что я православная, он начал меня уговаривать поверить в папу, говоря: «Молитесь, сестра, чтобы Бог даровал вам веру в нашего святого отца — папу!».

А когда я отвечала, что молиться об этом не буду, он мне жалобно сказал: «Что вам такого сделал наш бедный папа?».

Когда мы перешли из S-te Chapelle в галерею Дворца правосудия, где расхаживали судьи, адвокаты и нотариусы в шапочках и мантиях, а со мной сестра в чепчике, и вспомнились мне речи аббата — все это перенесло меня в средние века. Я повернулась к своей спутнице, чтобы сделать замечание насчет аббата, — она набожно подняла глаза и руки к небу и проговорила с убеждением: «Это должен быть святой человек!». Я промолчала… Теперь мне остается еще сказать только о сестрах Du bon Secours и об августинках. Начну с первых. Нас позвала туда ехать бывшая сестра Крестовоздвиженской общины Рогачева, у которой была там знакомая сестра Marceline.

Однако, несмотря на это, нас не вдруг туда впустили, и старшая сестра к нам не вышла, а пришла другая сестра и показала больницу для сестер. Очень хорошо устроена; только в одной большой комнате три кровати, а то все по одной. Сестры тоже живут всякая в особенной комнате. Показали нам еще прекрасную и очень щегольскую, элгантную церковь, а потом мы сидели с сестрой в приемной. И вот что я помню из разговора с нею. Эта община устроена тридцать лет тому назад одной дамой под попечительством архиепископа парижского, от которого они зависят и который их начальник и покровитель. Они только ухаживают за больными в домах, куда их приглашают, по 5-ти франков в день. Если болезнь тяжелая и опасная, они требуют, чтобы брали двух сестер (но она прибавила, что иногда плата убавляется); но, кроме того, вот их условия: чтобы сестер кормили особенно, чтобы каждые сутки они имели шесть часов отдыха и свободное время прочитать все назначенные им молитвы, чтобы они могли уходить всякий день к обедне и причащаться раза два или три. Настоятельница и прочие сестры не посещают сестер в домах, где они ходят за больными, но все сестры должны съезжаться в субботу в общину на несколько часов.

Рассказывая правила поступления их в дома, она очень тривиально прибавила: «Ну, если не принимают наших условий, могут обойтись без нас». Плата за уход отнимает у них священный характер сестры милосердия.

В новисы принимаются со взносом от 200 до 400 франков. Делается исключение только для самых способных. Новисы учатся уходу за больными при больнице сестер; не думаю, чтобы они могли приобрести большую опытность, так как сестер не очень много; их менее 200.

В доме руководятся тем же уставом, как во всех конгрегациях: частые молитвы, часы молчания, причащение несколько раз в неделю. Начальница должна избираться, но с тех пор, как они устроились, у них все одна и та же. Они почти совсем никуда не выходят; их не отпускают даже к больным родным, а если туда будут просить сестру, то посылают чужую, а не родную!

Уж это слишком! Это — идти против человеческих чувств самых натуральных и законных.

Я очень была рада, что нам удалось побывать у этих сестер, и очень жалею, что не видала всех конгрегаций, какие есть в Париже, но это было невозможно и по времени, а главное потому, что без особой протекции попасть к ним невозможно. Ведь и к сестрам Bon Secours мы попали только оттого, что у Рогачевой была там знакомая.

Теперь перейду к августинкам, но их не называют сестрами, а монахинями. Им говорят: мать и даже: уважаемая мать.

В Hotel Dieu — их Maison-Mere. Мать-настоятельница была очень любезна; она всюду нас сама провожала, но мы все осмотрели очень поверхностно, так как этот госпиталь интересен только своей древностью.

Я знаю, что он теперь совсем перестроен, но я прошу тех, которые будут читать эти несвязные записки, помнить, что я все это видела в 1859 году и записывала все очень подробно, как тогда мне было нужно.

Я думаю, что теперь многое совсем переменилось, а другого, может быть, и совсем уже нет.

Уход в этом госпитале должен быть очень затруднителен, и я даже не понимаю, как только одна сестра, как мне говорили, остается на ночь, когда палат много и они соединены такими оригинальными переходами, как, например, крытый мост через канал или подземный ход под улицей.

Больные мне показались слабыми, но в это время были у больных гости; шум и толкотня были ужасные. Этот Maison-Мere августинок устроен святым Landry, парижским епископом в 650 году. Их всего только 160, но они, мне кажется, имеют о своем ордене высокое понятие, как о самом старинном и о самом аристократическом. И у них такой же строгий устав.

Боже мой! Неужели людей только и можно вести строгой, убивающей дисциплиной? Грустно это для человечества.

Из этих же августинок есть сестры и в госпитале La Riboisiere. Этот госпиталь был тогда только отстроен года три. Все ново, чисто. Вентиляция и топка устроены в подвальном этаже. Прекрасная церковь, сад на дворе. Здание устроено «покоем». Штукатурка разноцветная, блестящая; белые тонкие занавеси на кроватях. На открытой галерее, соединяющей верхние павильоны, — вазы с цветами. Одним словом, — хотя это прилагательное не очень идет к госпиталю, — веселый госпиталь! Какая великолепная прачечная: чистая вода, в которой полощут белье, бежит по широким белым мраморным желобам.

Тут в помощь сестрам, т. е. монахиням, есть помощницы, которые должны делать перевязки и давать лекарства. Нас тоже провожал какой-то — не то из помощников, не то чиновник — с красным воротником, и все отлично показывал.

Мы встретили одну монахиню и просили ее сказать уважаемой матери, что мы ее просим нас принять. Она приняла нас очень любезно, и даже русского доктора Реберга, который был с нами, и очень охотно отвечала на наши вопросы. Нового мы ничего не узнали, но живо помню ее строгое лицо и энергию, с которой она сказала: «Да, мы произносим вечные обеты, и при реставрации мы добились на это позволения. И я первая прошла по погребальному покрову.

Я думаю, на сестер также много влияет соревнование разных конгрегаций.

Может быть, я многое забыла записать из того, что видела и слышала; все мое пребывание в Париже было каким-то калейдоскопом — так все быстро проходило перед глазами! И я должна признаться, что между поездками по общинам и госпиталям я побывала и в Ботаническом саду, и в Hotel Cluny, и в нескольких церквах, но, к моей великой досаде, не видела Notre Dame de Paris! — там производились какие-то починки, и никого не пускали.

Я с удовольствием возвратилась бы в Петербург, но ведь мы должны были ехать через Остенде — видеть великую княгиню. Что же я скажу ей? Какой результат моей поездки? Что я видела? чему научилась?

Много, много я передумала, и вот что написала в своих вечерних заметках, над которыми иногда засыпала. Писала, чтобы прочесть великой княгине, и потому писала по-французски, но я, кажется, в Париже начала и думать по-французски.

«Да, я смело скажу, что относительно службы в госпиталях нам нечего завидовать другим. Но что касается нравственной силы, которая их всегда удерживает при их обязанностях, уверенности, что они не будут болтать, и будут держать себя так, как следует, — мы многому тут можем научиться.

Но скажу ли я, чтобы это был для меня идеал? — Нет. Это все же рабы, работающие в доме господина, а не дети, работающие в доме отца. А между тем Иисус Христос искупил нас из рабства и сделал нас детьми Отца Небесного».

Сестре я писала, что я очень много думала, и с грустью, но и со спокойной совестью убеждаюсь, что надо нечто другое для общины, а поэтому надо и другую сестру-настоятельницу.

Из Парижа в Остенде мы приехали 24 июля. Великая княгиня приняла меня очень любезно. Я ей прочитала все, что записывала и в Берлине, и в Париже, — а написано было очень много, так как я входила во все мелочи, касающиеся и сестер, и госпиталей (у меня было исписано кругом 14 листов большой почтовой бумаги), и сказала ей, что писала к сестре, — я с грустью убедилась, что не могу устроить общины вроде католической, и что ей надо иметь другую сестру-настоятельницу.

Можно спросить после этого: зачем же я оставалась ею? Да, по моему, от двух причин: некому было меня заменить, да и не было положительно решено, каков будет окончательный характер нашей общины; ведь у нас и устав, и правила пока сохранялись те же, что и во время войны.

Я осталась на несколько дней в Остенде; всякий день обедала у великой княгини. Помню, как было хорошо, когда мы раз обедали в Pavilion Royal sur la Jetee. Погода была великолепная, что здесь редко бывает. Море было у наших ног, и мне очень хотелось видеть морской прилив.

Я и в Остенде была в госпитале, где видела маленькую и совершенно своеобразную общину. Это посещение мне устроил доктор великой княгини, Арнет, который предупредил доктора госпиталя, и он меня ждал. Тут три доктора; больница небольшая, от 16 до 20 кроватей для мужчин, столько же для женщин; и в богадельне 12 кроватей для мужчин, столько же для женщин. Это устроено городом; тут есть совет; бургомистр — президент. Вот как сестры сюда попали: лет 20 тому назад нашли, что госпиталь не достаточно обеспечен санитарами и санитарками- это не прислуга, а что-то выше. И стали просить у епископа в Bruges прислать сестер в госпиталь; тогда им прислали трех сестер-августинок из тех, которые подвизаются или служат в большом и, как говорят, очень хорошем госпитале в Bruges. Их там 24; сделали такое условие, что если им будет неудобно, то могут уехать. Но они остались и к ним прислали еще трех. А когда время, положенное для опыта, прошло, то они остались как отдельная община, не зависящая от Maison-Mere, а только имеющая в лице епископа в Bruges высшего духовного начальника.

Они все имеют от госпиталя, — зато и все там делают: приготовляют пищу и для себя, и для больных, стирают белье и свое, и больничное. Они могут принимать новис, но сами не могут быть более шести. Многого нельзя было и расспросить, так как с нами сидела их старшая, 79 лет, у которой было несколько апоплексических ударов. Она не говорит, но, по-видимому, все слышит. Как же было при такой дряхлой старушке спросить, как назначается старшая, как замещается умершая? В разговоре они сообщили, что и из их новис могут быть посвящены в монахини-августинки после трех лет испытания. Только надо, чтобы епископ прислал своего делегата для этой церемонии.

У них те же частые молитвы и обедня всякий день, и та же строгость монастырская. Туалет их престранный, совсем не такой, как в Париже: черная юбка, потом сверху плащ белого сукна с очень широкими рукавами, потом — черная, вроде епитрахили, темно-синий фартук, а на голове белый убор, вроде чепчика; на лбу — широко сложенная полоса, сверху накрахмаленный кусок холста, так что торчит по обе стороны головы, и все покрыто прозрачным вуалем из черной шерстяной материи.

Престранный и пренеудобный костюм! Нас они встретили в полном параде, но прямо говорили, что переодеваются позднее, и пока есть дело, одеты иначе, прибавляя: — Да можно ли что делать в этом одеянии?

Они все из простого звания, и мне очень понравились; хотя они живут совершенно самостоятельно, но все-таки гордятся своим орденом, и когда я спросила:- А в доме сирот тоже ваши сестры-августинки? — мне отвечали с большим пренебрежением: — О, нет, это какие-то новые, — кажется, св. Иосифа.

Э. Ф. Раден осталась в Остенде, а я поехала одна в Берлин, Штеттин, и на пароходе «Владимир» 4 августа приехала в Петербург.

Моя сестра, которая была весь месяц в деревне, приехала меня встретить. Сестры крестовоздвиженские встретили меня так радушно, так весело, что я была очень довольна, и все тяжелые мысли, недоразумения как-то невольно исчезли, и я стала спокойнее.

Материальные мелкие хлопоты при новом помещении, устройство в своем собственном доме — все это очень развлекало и занимало.

Еще из Парижа я писала Николаю Ивановичу о действии, которое произвело на меня все, что я видела.

Сначала, за отсутствием Николая Ивановича на целый месяц, мне отвечала жена его, Александра Антоновна, милым и сердечным письмом, за которое я ей была очень благодарна.

Потом я получила от Николая Ивановича из Киева, от 1 сентября, письмо. Это меня ободрило, утешило и придало решимости продолжать трудиться в общине в пределах возможности.

Привожу это письмо.

«Киев, 1 сентября 1859 г.

Я очень благодарен жене, что она написала вам, почтеннейшая Екатерина Михайловна, вместо меня, пользуясь моим отсутствием.

В письме ее вы, верно, это и сами заметили, много чувства, а следовательно и правды, хотя бы и нелогической, но это все равно, лишь бы правда. Я с моей стороны прибавлю к ее посланию немножко и логики. Надобно брать вещи как они есть, это — первое, что, впрочем, нисколько не противоречит и необходимости всякого мыслящего и чувствующего человека — иметь свои идеалы или брать во внимание и идеальную сторону дела. Главное — не пересолить. Я понимаю очень хорошо, как вы теперь смотрите на нашу общину, побывав в Берлине и в Париже; так и наш брат смотрит на доморощенную науку, потолкавшись в западных университетах. Но стену лбом не прошибешь. По одежке протягивай ножки. За морем телушка — полушка, да провозу рубль. Ведь для усовершенствования нашей общины не выписывать же нам католицизм, протестантизм и пиэтизм из-за границы. Будем, по крайней мере, довольны тем, что, тогда как католицизм есть уже дело поконченное, и, кроме того, что он произвел уже, ничего подобного более на свет не произведет, — наше православие еще содержит в себе начало незаконченное и способное к развитию. Будем утешать себя этой мыслью, она пригодится не для нас, но, может быть, для наших внуков. Не все же жить в настоящем, надо уметь жить и в будущем; а без этого умения — беда; не имея его, да имея слишком живое чувство, можно попасть Бог знает куда. Не теряйте терпения — одна попытка не удалась, попробуйте на другой манер, но за сделанное однажды держитесь крепко обеими руками, не упускайте его из отчаяния, что нейдет так, как бы хотелось.

Мысль учреждения общины в критическое время, ее действия — это все факты «Errungenschaft», по-русски — достигнутости, как выражался король прусский, когда ему было жутко; это все-таки прогресс; оставить все это; бросить, кинуть — значило бы сделать, шаг назад. А вы, как истая русская прогрессистка, какою я вас привык всегда видеть, не должны об этом и думать. И, я вас уверяю, если вы покинете общину, то будете сами потом грустить и упрекать себя. Великая княгиня не потеряла участия к общине, это доказывает и ваше путешествие, и приобретенный дом; зачем же натягивать тетиву слишком туго!

Мужайся, стой и дай ответ! Казенщину трудно вытащить из сердца и головы русского человека; она проникла и в сердце женщины со времен Петра, а с ними и в Крестовоздвиженскую общину. Как же быть; не вы одни с этим добром возитесь; с ним и церковь Божия не скоро сладит. Прощайте покуда, уже поздно, и я иду спать, а вы бодрствуйте — за себя и за общину. — Ваш Пирогов».

Еще прежде чем великая княгиня уехала весной в чужие края, я говорила ей, что, может быть, мать Софии Вениаминовны Броневской, которая была у нас сестрой, согласится приехать хоть вместе с дочерью, чтобы заняться испытуемыми.

Я ее лично мало знала, но читала ее письма, в которых так ясно была видна ее доброта, религиозность и полное сочувствие служению сестры милосердия, что и ясно доказывалось тем, что, живши только вдвоем с дочерью, она не противилась ее желанию и отпустила ее; а когда на ту вдруг нашло уныние и желание вернуться домой, то она же ее уговаривала не бросать раз начатого дела и после того, как она надела крест, оставаться, как тогда давала обещание, весь положенный год.

В 1858 году Анастасия Александровна Броневская приезжала за своей дочерью из Смоленской губернии, где она жила в своем имении. Тут я с ней и познакомилась.

Итак, я, с разрешения великой княгини, написала к Анаст. Алекс., и в письме от 3 июля она изъявила полное согласие поступить к нам, чтобы заниматься испытуемыми.

Выписываю несколько слов из ее письма: «Да, я принимаю с благодарностью, так как вы считаете меня достойной, ваше благосклонное предложение, взять на себя долю труда в общине и принять участие, насколько могу и с Божьей помощью, в ее нравственном преуспеянии — дело мира и любви, столь подходящее к моему характеру. Я соглашаюсь на условиях, высказанных в письме г-жи Раден».

Я сделала эту выписку, чтобы было видно, что не я одна ее приглашала. Я это письмо Анаст. Алекс. сообщила великой княгине в Остенде. В конце сентября я получила еще одно письмо от Анаст. Алекс., что год очень хорош, что все можно скоро продать, и что они уже делают некоторые приготовления к отъезду. Но ведь надо вспомнить, что это еще было при крепостном положении, поэтому многое лежало на совести, и, оставляя деревню, надо было обо всем подумать и устроить.

Доктор Тарасов уехал в чужие края; сестер приезжал учить анатомии и перевязкам доктор Чартораев, а для больных сестер ездил Конст. Ос. Лапушинский, который теперь главный доктор Александровской больницы, а тогда был ординатором в той чернорабочей больнице, которая тогда была на этом же месте.

Священника у нас не было; служить к нам в общину приходили по очереди священники екатеринославской церкви; их было тогда там трое. А священник Полисадов, о котором я уже прежде говорила, скоро отказался, говоря, что у него очень много дела и что ему очень далеко к нам ездить. Кажется, он или уже был, или вскоре поступил в Петропавловский собор в крепости; так, наши духовные уроки, или, лучше сказать, назидания, прекратились.

13 сентября у нас была торжественная всенощная, и на другой день — обедня и завтрак от великой княгини, и постный, и скоромный. Были тоже ею приглашенные гости. Все шло великолепно и парадно. Великая княгиня была очень любезна, только одно слово меня больно укололо, и можно было тогда же предугадать его последствия. Это было сказано, когда я с великой княгиней поднималась по лестнице: «Что ж! Вот у нас и дом, а сестры все-таки уходят!».

Это было точно предсказание огорчений и неприятностей, которые меня ожидали в новом доме, о покупке которого я так хлопотала!..

С приездом великой княгини пошли разные починки, переправки и устройства в доме. Не помню, в это ли точно время, или несколько позднее, великая княгиня пожелала, чтобы в Крестовоздвиженской общине были тоже сестры, который бы посещали бедных и раздавали пособия. На это дело и поступила сестра Варв. Ив. Щедрина, которая только что вернулась из продолжительного отпуска. Кто была ее помощница — не помню.

Не помню также, когда именно, но в конце ноября великая княгиня мне вдруг сказала, что она берет из женского монастыря одну графиню, полумонахиню, и что она может заниматься с испытуемыми. Это меня совершенно поразило и испугало. Я напомнила великой княгине, что ведь мы для этого ждем Ан. Алекс. Броневскую, которая так устраивает свои дела в имении, чтоб приехать к нам. Не знаю, какая дама, или дамы, имели несчастную мысль рекомендовать великой княгине эту графиню, и верно очень ее расхвалили, потому что Эдита Федоровна сама привезла ее к нам, водила по всему дому и предложила ей выбирать, какую она захочет комнату.

Я должна сознаться, что я ее приняла нелюбезно; но меня так волновала мысль, что Броневская приедет, — и вдруг ее место занято! Какое же мое положение будет по отношению к ней? Но, слава Богу, все обошлось хорошо, только… Но лучше буду продолжать рассказывать по порядку.

10 декабря, день, в который пять лет тому назад я поступила в сестры, великая княгиня прислала мне венок лавровый с камелиями и велела сказать, что она вспомнила этот день, а я невольно вспомнила из старинных французских стихов:

«Из всех лавров яд самый основной!..».

13 декабря был у нас Ник. Ив. Пирогов. Он быстро обегал весь дом. Накануне он был у великой княгини. Она ему говорила, что хочет устроить нечто религиозное. Он ей прямо сказал: «Тогда Бакунина не может быть настоятельницей, да и все это кончится ипокритством — что всего хуже».

Он оставался в Петербурге не долго, но помню, что два или три вечера я была с ним вместе у Эдиты Федоровны, и мы до поздней ночи толковали и составляли устав. Николай Иванович говорил, что с уставом спешить нечего, что община существует de facto. Говорили мне, что был тоже проект устава, написанный о.о. Васильевым и Янышевым. Я его не видала, но слышала неблагоприятные отзывы о нем.

Еще у нас было много разговоров с великой княгиней о разных переменах. Она и Раден находили, что надо их делать исподволь, а я находила, что лучше вдруг, — разумеется, давая полное право всякой желающей выйти сейчас же из общины. А если делать помаленьку, то это будет волновать сестер, все будут ожидать постоянно чего-нибудь нового и толковать об этом. Но это так и осталось открытым вопросом при мне — не знаю, что было после.

На новый, 60-й год у нас была лотерея для сестер. Я, на деньги от великой княгини, покупала разные безделушки, несессеры для работы или писанья, бювары, чернильницы, пресс-папье. Из дворца были присланы чашки, стаканы и пр.

Лотерея в общине была накануне Нового года, а 2 января я поехала в Кронштадт, чтобы и там устроить тоже лотерею. Все были веселы и довольны.

Но вернувшись из Кронштадта, я нашла уже в очень дурном положении одну из испытуемых. Она была наша соседка по деревне, и сестра привезла ее с собой. Это была простая, добрейшая девушка — она поступила в общину, чтобы, проведя в ней несколько лет, выучиться ходить хоть несколько за больными, приглядеться к болезням и вернуться в деревню, чтоб ухаживать за больными крестьянами, что она и прежде делала, просиживая ночи в избе над больными. А это гораздо мучительнее, чем в госпитале! Во-первых, нет ничего под руками, чтоб помочь, а во-вторых, семья, дети, которые рыдают, жена, которая причитает: «На кого ты нас, несчастных, покидаешь!.. Будут наши деточки выпрашивать под окошком кусочки!..» Это так ужасно слышать! И вот на этот скрытый и смиренный подвиг она себя готовила. Но Бог ее прежде призвал к себе, и, после двух с лишком недель страдания, она скончалась…

23 января Анаст. Алекс. Броневская с дочерью приехала. Радостно было для меня свидание, но все-таки меня беспокоило, как-то все обойдется. И как нарочно, великая княгиня была не совсем здорова и десять дней не принимала ее. Но когда она вернулась от великой княгини довольная и с тем, что она должна заниматься испытуемыми, — я была так рада, почувствовав большое облегчение.

В феврале она и начала заниматься испытуемыми, читала им и просила тех, которые плохо читали и писали, заниматься с нею. На 4-й неделе поста некоторые сестры должны были надеть крест. Великая княгиня пожелала, чтобы это происходило у нее во дворце; и после обедни сестры получили кресты, потом был завтрак, великопостный, без рыбы, так как я прежде сказала, что на крестопоклонной неделе мы строго постимся. Софи Броневская тоже опять надела крест.

И как нам хорошо жилось в это время! Анаст. Алекс. была такая добрая, такая снисходительная, с такой любовью, с такой сердечной добротой относилась ко всякому. Отрадно, спокойно было на душе!..

Но недолго это продолжалось. После всенощной в Вербную субботу Анаст. Алекс. почувствовала себя нехорошо. Ночью начались приступы, как в холере, хотя в это время ни в одном нашем госпитале, да и во всем Петербурге не было о ней и слышно. Во вторник она скончалась! Никогда не забуду этой ужасной ночи! Дочь ее была в отчаянии, а для меня это была ужасная потеря, — точно я почувствовала, что нет Божьего благословения на моих начинаниях!..

Никогда не забуду службы этой Страстной недели. Когда шла служба 12 Евангелий, Анастасия Александровна лежала в гробу посреди церкви. Слава Богу, тогда не была так развита паника всех микробов и бактерий, и мы спокойно окружали ее гроб (да никто и не занемог). В пятницу мы, после отпевания, проводили ее на кладбище. Я не в состоянии была причащаться в четверг, и отложила до субботы. Помню, что меня перед самым Евангелием, когда священник облачается в светлые ризы, позвали к сестре Егоровой. Это была хорошая сестра из тех, которые приехали со мной в Екатеринослав; она уже там имела все признаки чахотки, и можно было удивляться, что она еще так долго прожила. Она меня просила о матери и сестре, которая тоже была в общине, просила, чтобы ее схоронили на Смоленском кладбище, где ее родные, говорила о разных мелочах для сестры, была в полной памяти, говорила спокойно и тут же тихо скончалась!.. И я, перекрестив и поцеловав ее, еще успела придти к концу обедни и принять Св. Таин. Всякий верующий может легко понять, с каким чувством я в этот раз причащалась.

Хотя Святая неделя в этом году была ранняя, но, однако, в день погребения сестры, 6 апреля, солнце ярко блистало, и мы при торжественном пении: «Христос воскресе из мертвых» проводили ее, по ее желанию, на далекое от нас Смоленское кладбище.

7 мая великая княгиня уехала. По всему можно было видеть, что ее отношения ко мне были не те, что прежде, хотя, кажется, теперь графине нечего было быть недовольной; после кончины Броневской ее положение стало совсем определенным: она сделалась вполне сестрой-наставницей испытуемых. Но она волновалась из-за всяких пустяков, даже из-за дурно приготовленного для нее супа; а когда приходилось послать испытуемую на дежурство в госпиталь, она говорила, что это козни против нее, делала сцены, которые выводили меня из терпения.

Да, я должна признаться, что не нахожу правильным такое терпение, которое будет смотреть молча на то, что приносит вред. Но все эти булавочные уколы волновали и огорчали меня, и я просила Бога просветить меня. Неужели я одна виновата во всей этой неурядице?

Я имела привычку — «в минуту жизни трудную, теснится ль в сердце грусть», ехать помолиться в Казанский собор, который я очень любила. Вот и при этих мучительных вопросах я поехала туда. На крыльце собора я встретила игуменью и казначейшу здешнего монастыря. Я с ней была знакома. Мы стали разговаривать. Она с участием спросила меня: «А графиня у вас?» (она прежде жила в их монастыре). Я отвечала, что у нас. Тогда она, взглянув на меня с участием, повторила два раза: «Дай вам Бог терпенья! Дай вам Бог терпенья»! И это меня несколько успокоило.

В. И. Тарасов вернулся в мае. Ему было поручено устроить в пристройке дома, где у Доста были какие-то странные бассейны для его ортопедических больных, небольшую женскую больницу. Но для этого требовались большие переделки.

Ему отведена была квартира во дворце с тем, чтобы потом нанять квартиру вне общины. Это тоже был знак недоверия, а у нас, в нашей домашней жизни, все шло хуже и хуже и удручающе действовало на умных и развитых сестер, а для любивших сплетни и пустые пересказы это было на руку. Священник, который часто бывал в общине, раз даже в церкви, в проповеди, не говорил просто христианской проповеди, а, стоя перед царскими дверьми, позволил себе говорить разные личности. Я помню, в каком смущении сестры выходили из церкви.

Может быть, я слишком подробно пишу об этом, но мне хотелось показать тот вред, который происходит в общем деле, если занимающиеся им не действуют и не живут в полном согласии.

Я решилась оставить общину. Как мне это ни было грустно и тяжело, но я видела, что более я не была полезна, — напротив того, может быть, против своей воли — вредна!..

Итак, я начала с того, что просила отпуска. Это было записано в журнале комитета. На комитетских протоколах великая княгиня делала на полях собственноручные замечания и написала: «Прошу остаться до моего возвращения».

Тогда я отправила письмо прямо к великой княгине, писала, что я оставалась в общине, пока надеялась, что могу быть полезна, а теперь, видя все неурядицы и ее отношение ко мне, нахожу, как мне это ни грустно и ни тяжело, что я дольше не должна оставаться.

На это письмо Эдиты Федоровны, по приказанию великой княгини, официально мне писала, что великая княгиня отпускает меня в отпуск, но она еще не принимает моего решения совсем оставить общину; успокоясь и отдохнув в деревне, я должна написать вторично.

А сама Эдита Федоровна послала мне очень длинное, неприятное и жесткое письмо, на которое я ей тоже, может быть, резко отвечала.

Не могу сказать, чтобы ее письмо заставило меня решиться, потому что я совершенно решилась еще тогда, когда писала к великой княгине, но ее письмо утвердило меня в мысли, что я поступаю как должно.

Итак, покончив разные дела и отдав в детскую больницу белье, которое готовилось у нас, я стала собираться к отъезду. Съездила проститься в Кронштадт с сестрами, как уезжающая в отпуск, а с сестрой М. И. Алексеевой — как оставляющая общину совсем.

Грустное было прощанье! Как она плакала! Но с ней наша дружба продолжалась и в письмах, и в редких свиданиях.

И в доме я прощалась, как уезжающая в отпуск, — так этого желала великая княгиня. Но тут были сестры, которые знали, что я уезжаю совсем.

В общине был установлен порядок, что сестра, уезжающая в отпуск, снимала и оставляла в общине свой золотой крест, который мы носим на широкой голубой ленте.

Живо помню светло-сумрачную петербургскую летнюю ночь, полумрак красивой общинной церкви, и как я вошла в нее одна, помолилась, заплакала и сняла, с грустью, но с полной решимостью, тяжелый крест сестры-настоятельницы и повесила его на общинский образ Воздвиженья Креста Господня…

На другой день я уехала…

Еще прибавлю несколько слов. Когда в 1879 году исполнилось 25 лет основания общины, я получила от великой княгини Екатерины Михайловны следующую телеграмму:

«В сегодняшний день исполнившегося двадцатипятилетия Крестовоздвиженская община сестер милосердия не может не вспомнить с чувством особой признательности о вашей неутомимой образцовой деятельности в Общине в самые трудные для нее года зарождения и устройства. — Екатерина».

Эта телеграмма была мне очень приятна. Она меня удостоверила в том, что мое пребывание в общине не было для нее бесполезно.

с. Казицыно,
1888 — 1889 г.

Источник: Meduhod.ru