Садясь в тарантас, я сказала сестре: «Ну, теперь будете знать, кто такое Говард».

В Николаев мы приехали вечером и прямо поехали в Сухопутный. Сестры живут в том же здании, где и госпиталь. Я должна была взять оттуда старшую сестру Кояндер, чтобы оставить ее в Вознесенске у сестры Будберг.

В этот же вечер мы обошли этот госпиталь, а на другое утро были и в прочих госпиталях. Здесь сестер хотя в больницах и хвалят, но в домашней жизни у них много неурядицы, жалобы друг на друга, и я постоянно должна была чинить суд и расправу. Часто жалобы доходят до смешного, так что стараешься растолковать, как это ничтожно, и уговариваешь не обращать внимания. Это сестры, поступившие здесь; как только госпитали закрылись, они оставили общину и не поехали в Петербург.

3 августа я выехала из Николаева в Новую Одессу, и тут начинается мое глупое путешествие.

В прекрасную лунную ночь приехали мы в Новую Одессу и быстро подъехали к беленькому домику, и на мой вопрос еще из тарантаса: — Где сестры? — я получила в ответ:

— Давно уехали.

Нечего делать; поехали на станцию; там даже нет самовара, но хорошо, что были лошади, и мы поехали далее; только на одной хорошенькой станции решились остановиться, несколько отдохнуть и напиться чаю.

Мы рассчитали, что нам нечего спешить, и неудобно приехать ночью в Вознесенск, а лучше поутру.

Очень услужливая старушка принесла нам самовар, мы собираемся с удовольствием напиться чаю, — и вдруг вместо воды из крана потекла какая-то черная жидкость. Зовем старушку.

— Ах, они бессовестные! — вскрикивает она. — Матушки! Это ничего, это кофей! У нас брали самовар на крестины. Экие, право! — И она скоро, вымыв его и налив чистой воды, приносить нам опять.

Проехав всю ночь, в грустно-дождливое утро приехали мы в Вознесенск — и опять то же. Подъехали к указанному нам домику и услыхали: «Сестры уехали».

Грустно, досадно и глупо было даром проехать по поселениям!

Отправились дальше по широким улицам города; по обеим сторонам — садики и деревья. Чистый, милый и уныло-стройный городок. Сейчас же со станции послала к генералу нашего унтер-офицера Фрелиха, очень расторопного, просить для меня открытый лист. Тут обыкновенной почты нет, а поселенская, хотя поселения, как они были сначала, упразднены.

Вдруг является полицеймейстер (привожу из письма к сестре его разговор и все мелкие подробности, которые теперь описываю). Он узнал, что приехали сестры, и сейчас же счел за долг узнать, кто и зачем.

— Позвольте узнать, кто вы и зачем вы сюда приехали?

— Я приехала к сестрам. Это мой долг навестить их и видеть все отряды, так как я сестра-настоятельница.

— Следовательно, вы — начальница?

— Да, самая главная начальница.

— Даже выше баронессы Будберг!!

— Выше.

Тут посыпались похвалы сестрам и уверения в готовности сделать все, что угодно ее превосходительству.

Генерал, который тут начальник, прислал за мной карету, прося меня к нему приехать, так как он болен и сам не может приехать.

Пришлось к нему ехать. Тут опять изъявления обоюдной благодарности. Наконец, явился полицеймейстер с открытым листом, и он же хлопотал у нашего экипажа, когда нам закладывали лошадей. И вот мы поехали в Елисаветград. Ехали мы целый день, не останавливаясь, питались только арбузами.

Пасмурный день сменился чудно-ясной ночью. Пришлось ночью в незнакомом городе отыскивать незнакомый дом. Наконец нам указали улицу, но Фрелих постучался в несколько домов, прежде чем, наконец, в одном хорошеньком домике с разноцветными стеклами открылись ворота, и мы вошли — к сестрам.

Что сказать про Елисаветград, про сестер, про госпитали? Но прежде я должна повиниться в моей, как я называла, преступление против милосердия. Впрочем, на этот раз я не очень считаю себя виноватой, так как думаю, что сестре милосердия нельзя же перестать быть сестрой своего родного брата, а у меня в Елисаветграде жил тогда брат, и его я не видала лет семь. Итак, я здесь и осталась, может быть, несколько лишних дней именно для него, потому что, приехав с 4-го на 5-е, я только 11-го уехала в Тульчин. А дела здесь было мало. Больных всего 230 человек, а сестер много. Были между ними некоторые и из прежних сестер. Признаюсь, не понимаю, для чего только они разъезжали взад и вперед, или, лучше сказать, зачем они заставляли себя возить, что в то время было и дорого, и затруднительно.

Разумеется, мы всякий день ходили в госпиталь, и тут, увы! один раз я была сильно поражена: вдруг увидала на место цыплят, назначенных на слабую порцию, на столе целый ряд пухленьких жирненьких утят! И услыхала те же противные слова: — Представьте себе, ведь это в первый раз, и как нарочно при вас!

Да и многое было мне не по душе. Мы друг друга не понимаем. Может быть, это и моя вина, но я нахожу — принимают спечь за достоинство и низость за скромность.

Но кроме свидания с братом мои занятия здесь были: ходить к генералам, принимать их и смотрителей, слушать разные рассказы, где всегда местоимение «я» играло большую роль.

Но, впрочем, слава Богу, все здесь было благополучно. Больных мало, сестер много, домик их прехорошенький. Власти к ним хорошо расположены. Между собой они живут дружно и тихо. Одним словом — все хорошо.

Опять мы поехали по бывшим поселеньям с открытым листом. При въезде в селенье вас спрашивают, хотите ли вы тут ночевать, или поедете дальше. Если вы хотите остановиться, то вас ведут в Комитет, т. е. подвозят к домику, на котором надпись «Комитет», но вам ничего тут не напомнит о каком-нибудь заведении, а вы взойдете в хорошенькую станцию, где можно отдохнуть. Если же вы скажете, что едете дальше, то побегут в поле ловить лошадей. И всегда это продолжается довольно долго, сначала лишь побегут со всех ног, а уже с половины идут очень тихо, да и закладываюсь очень медленно.

Вот в Умане мы остановились ночевать, но не для того, чтобы отдохнуть, а потому, что соблазн был слишком велик, чтоб рано утром ехать посмотреть известную Софиевку, великолепный сад графов Потоцких. И в 7-м часу, взяв извозчика, мы поехали туда. У меня же было от брата письмо к заведывающему там офицеру.

По хорошей дороге мы быстро туда поехали по хорошенькому городку, разбросанному очень живописно по склону гор. Сада не стану описывать; он известен. Скажу только, что все было очаровательно, и мы с наслаждением проходили там более пяти часов. Мне дали несколько горшочков с микроскопическими кактусами (один из них до сих пор ведется у меня и стоит на моем окне).

Вернувшись, мы сейчас поехали дальше. Стало очень жарко, но что за красивые леса или, лучше сказать, рощи! Точно едешь по парку; огромные дубы, ясени, клены — то стоят отдельно, то составляют прекрасные группы, а между ними свежие, зеленые полянки. Дорога проселочная, мягкая, узкая, извивается среди деревьев. Но стало скоро темнеть, надвинулись тучи, заблистала молния, а тут начались такие крутые горы, что пришлось выходить из тарантаса. На одном спуске я спрашиваю: далеко ли до станции?

— Верст восемь, да дорога очень дурна, все горы.

Стало совсем темно, и молния стала еще ослепительнее. Хорошо еще, что мы ехали тихо, а то тарантас начал вдруг склоняться, да совсем и опрокинулся, но так тихо, что все было цело. Но вот беда, надо его подымать. К счастью, тут близко оказался шинок; оттуда мы позвали на помощь. Я нашла, что если шинок и очень вреден для нравственности, то очень полезен для проезжающих. И несколько раз на крутых горах в совершенные потемках приходилось пешком по грязи и спускаться, и подниматься, потому что лошади с трудом тащили тарантас.

Наконец мы въехали в густую аллею. Молния опять засверкала, опять остановка — переправа, паром, но паром прекрасный и уже в деревне.

Ямщик нам говорит: «А зато к какому дому я вас привезу! Где останавливался граф Никитин!»

И скоро мы подъехали к прекрасному дому, и солдат с тремя шевронами отворил нам. Две комнаты, хорошие, большие, изящно меблированные; был и диван, и кровать, с великолепным тюфяком, шторы, стеариновый свечи. А Фрелих объявляет очень важно солдату, что, несмотря что полночь, генеральше надо самовар. Я в таких случаях оставляю его так себя величать, зная, что это магически подействует на солдата, который привык, что для генерала нет ничего невозможного. И через полчаса он явился с самоваром, чайником, стаканами и даже с серебряными ложечками.

Когда мы уселись за чай, я спросила сестру:

— А что, Наталья Александровна, ведь этого с нами бы не случилось, если бы, как то следовало, мы не потеряли пяти часов на прогулку. Мы засветло не только были бы здесь, но и в Тульчине у сестер.

— Нет, я не жалею. Все кончилось благополучно, а сад прелестный.

А я тем более не жалею, что мне давно хотелось видеть этот сад.

И, несмотря на паденье, грозу, дождь и грязь, мы, очень довольные, хорошо отдохнули в прекрасной квартире графа Никитина.

На другой день мы рано утром были в Тульчине. Тогда это был грязненький еврейский городок. Тут тоже имение гр. Потоцкого, но из других Потоцких. Именье было тоже под опекой, но не за политические дела, а за глупые и безобразные поступки.

В большом каменном доме с большим, но совершенно запущенным садом, жил с семейством какой-то генерал, опекун этого именья. В больших флигелях, окружающих большой двор, помещались и сестры, и госпиталь. Больных было немного. Но что сказать о сестрах? Да лучше ничего не говорить. Это были последние присланные и приготовленные m-me Кант. Сестра, которая была послана ей как старшая, скоро сама отказалась, говоря, что она вполне сознает свою неспособность. Когда я приехала, две сестры исполняли свои обязанности. Они были из прежних сестер, были в Севастополе, и та именно, которая себя считала старшей, была раз прислана с Северной к нам на перевязочный пункт, но мы через неделю, за ее нерасторопность и мешковатость, отправили обратно. Другая, которая считалась ее помощницей, была очень добрая и хорошая сестра, простая, без всякого воспитания, и прочие были в таком же роде. Это меня очень огорчило и испугало за будущее. Что же я найду в Петербурге? Даже страшно было подумать, и я старалась остановить свои мысли на поездке в Москву, где увижу родных и знакомых.

Я недолго оставалась в Тульчине, чувствуя и сознавая совершенную невозможность тут что-нибудь сделать; постаралась только в материальном отношении устроить сестер лучше и, чтоб они имели возможность хоть чем-нибудь утешать больных, пошла, накупила им сахару, чаю. Я помню, как за мной бегали жиды, когда я начала покупать сахар пудами, а чай несколькими фунтами.

И что это были за лавчонки! Рядом с чаем лежали сальные свечи, а возле голов сахару стояли бочки с дегтем.

Очень просила генерала покровительствовать сестрам, и он, и его очень милое семейство были всегда очень внимательны к сестрам. И я у них несколько раз была, а что меня еще несколько успокаивало, это — говорили, что госпиталь очень скоро закроется.

15-го я уехала в Белую Церковь, где у своего брата, тоже священника, находился наш батюшка, отец Арсений, который должен был ехать с нами в Петербург, куда его приглашала великая княгиня. Мы провели тут две ночи, так как священнику надо было собраться в дорогу.

Мы осмотрели все, что было замечательного в этом известном имении князей Браницких, долго гуляли в обширном и тенистом саду, но он не так изящен и не так красив, как причудливо устроенный, с разными затеями и неожиданностями, уманский сад. Там мраморные статуи и бюсты очень хорошо отделяются на густой и разнообразной зелени, а в этом саду статуи бронзовые и их зеленоватый оттенок не так ясно выделяется на окружающей их листве.

Оранжереи большие и великолепные, а высокие деревья были покрыты душистыми, огромными, белыми цветами, что придавало им совершенно тропический вид.

Вечером 17-го мы были в Киеве и остались там две ночи, так как нашему священнику очень хотелось служить в пещерах обедню, а для этого ему надо было ехать к митрополиту, который жил тогда на даче, чтоб получить на это разрешение. Разумеется, он его получил.

Мы остановились в странноприимном доме Лавры, и поэтому нам было удобно ходить на службу в церкви.

И вот рано утром 19-го, чему я была очень рада, так как это день моего рождения, мы слушали обедню в маленькой пещерной церкви. Служил наш отец Арсений с монахами, а в церкви были только мы две и наш унтер-офицер. Было что-то спокойно-таинственное в этой службе…

Поели обеда мы, 19-го, выехали, но, несмотря на то, что нигде не останавливались, мы не скоро добрались до Москвы, так много было проезжих, такой был разгон лошадей, что мы часто ждали на станциях, или нам приводили таких измученных крестьянских лошадей, что жалко было на них смотреть. И только 25-го, при великолепной погоде и блестящем солнце, мы въехали в Москву и сейчас же почувствовали всю торжественность этой минуты: мы встретили герольдов в их великолепной одежде с конвоем; они объявляли народу, что на другой день будет коронация…

Сегодня — 21 мая 1889 года, день именин великой княгини Елены Павловны; мне так живо вспоминается, как мы раз справляли этот день, были в церкви на Каменном Острову, которая рядом с дворцовым садом. Мне помнится, что это и было всего один раз, что великая княгиня проводила в Петербурге этот день. Был Государь, Государыня и прочие члены царской семьи — все проехали в церковь. Я с несколькими сестрами была тоже у обедни. Помню, что погода была великолепная… И вот, вспомнив все это, я решилась опять приняться за оставленные записки и постараться описать, как помаленьку в Петербурге начали служить сестры, и как община после скитанья, наконец, устроилась в том доме, где она и теперь находится. Итак, продолжаю.

Я остановилась в моих воспоминаньях на моем приезде в Москву накануне коронации. Помню, что в день коронации я с сестрой и с знакомыми, у которых остановилась, ходила по Тверской до Кремля и потом к одному нашему знакомому, из окон дома которого была видна великолепно иллюминованная Театральная площадь.

Но странно — глядя на эти торжественные огни, мне все вспоминались те ужасные огни, которые я видела ровно год тому назад!..

При всех торжествах коронации я не могла часто бывать у великой княгини. Кажется, была у нее раза два; разумеется, решили, что надо обо всем говорить и все решить, когда великая княгиня приедет в Петербург, по окончании всех празднеств. А я знала, что в конце сентября великая княгиня собирается уехать в чужие края, — и вот в этот-то короткий промежуток надо было устроить общину.

Наш доктор Тарасов, некоторые сестры из прежде уехавших, которые были отпущены повидаться с родными, также или были в Москве, или приехали, чтоб ехать вместе со мной.

4 сентября мы выехали, и моя родная сестра со мной. Поезд был огромный, так что наш вагон, семейный, только на самых больших станциях подъезжал к платформам так, чтобы можно было из него выйти на станцию.

5 мая приехали прямо в дом общины; только доктор, священник и наш письмоводитель поехали на другие квартиры.

Первое, что меня поразило, это слишком маленький размер этого дома. Я не думала об удобствах, но не было никакой возможности поместить ни на койках, ни даже на полу вповалку всех сестер, которые должны были приехать с юга из военно-временных госпиталей. Иные из них выходили из общины, но все-таки они имели полное право приехать в общину отдохнуть и иметь в ней приют хоть на несколько дней.

Дом общины находился на Петербургской и сначала испытуемые ходили учиться и приготовляться во Второй Сухопутный госпиталь. Теперь же сестры служили в двух чернорабочих больницах; одна помещалась у Сухарного моста в исправительном заведении и занимала в нем средний этаж. Хотя на дверях было написано: Временное помещение чернорабочей больницы, но когда мы туда поступили, это «временное», кажется, уже продолжалось 18 лет. Не знаю, сколько времени оно после меня продолжалось. Думаю, что до тех пор, как выстроили Александровскую больницу, на том самом месте, где была другая больница чернорабочих. Она помещалась в доме Синебрюхова. В верхнем этаже были красивые, высокие комнаты и круглые с колоннами, но в нижнем — небольшие, низкие, против всех правил гигиены, как нынче говорят. Итак, в эти два госпиталя ездили сестры всякий день на суточное дежурство, а старшая сестра, Елизавета Петровна Карцева, должна была постоянно ездить то в тот, то в другой; с Петербургской стороны это было очень далеко.

Почти там же, у Калинкина моста — Морской госпиталь, где жили четыре сестры, но все-таки надо было и над ним иметь постоянный надзор.

Николай Иванович Пирогов жил еще в Ораниенбауме, когда я приехала. Мы на другой же день с Тарасовым поехали к нему. Вот как с ним, бывало, поговоришь, то опять и ободришься, и одушевишься!

Ездили мы тоже с Елизаветой Петровной и Тарасовым и в Кронштадт, так как туда просили сестер в госпиталь. Госпиталь огромный, да еще отделение для чернорабочих, помещенное в оборонительной казарме. Решили, что надо будет еще раз приехать, когда установится зимний путь и съедутся все сестры. В это время главною заботою был дом.

Ездили мы с доктором Тарасовым несколько раз с одного конца города на другой, узнавали, посылали, но ничего подходящего не нашли. А великая княгиня приехала из Москвы и собиралась уехать в чужие края на зиму, а может быть и на год. Сестры начинали собираться, а мы все были в этом несчастном домике.

Вдруг великая княгиня объявила, что она помещает общину в Михайловском дворце; что главное помещение в правом флигеле дворца (левый флигель занимает великая княгиня Екатерина Михайловна), и что будут еще отведены другие помещения для сестер, по мере того как сестры будут собираться. Моей сестре тоже давалась одна из фрейлинских квартир.

С мадам Кант у меня с первых же дней вышла размолвка; она стала мне говорить, что она полноправна во всем домашнем управлении, а я ей сказала, что она — только моя помощница и просила ее для пояснения того поехать спросить у великой княгини. Результат этой поездки был тот, что ее взяли в кастелянши Михайловского дворца.

Великая княгиня уехала в конце сентября, а мы в начале октября переехали во дворец. Сестер и испытуемых переехало во дворец 39. Были тут из всех отделений, даже из финляндского.

8 октября приехала сестра М. И. Алексеева из Симферополя с 26 сестрами; 11 октября, из Херсона, — В. И. Щедрина с 20 сестрами, а 27 октября, из военных поселений — Е. О. Будберг, Кояндер и с ними 24 сестры. Но тут пошли беспрестанные перемены: иные сейчас же выходили, другие доживали свой годовой срок. В ноябре, декабре и следующих месяцах вступили прежние; вступили и новые, и очень хорошие, и такие, которые сейчас же выходили. Иногда престранные являлись личности. Помню, как одна долго у меня сидела, все расспрашивала но когда я ей сказала, что сестры не получают жалованья, она быстро вскочила и закричала:

— Как! Я, дворянка, буду ходить за чернорабочими и не получать за это платы? Это слишком унизительно при моем звании!

Вот понятия!

Чтоб кончить вообще о сестрах, я скажу, что я должна была вытребовать 243 бронзовые медали на голубой ленте в память войны и разослать их прежде вышедшим — в Херсон, Одессу и др. места. Умерших же сестер было в Севастополе 4, в Симферополе 4 или 5 (наверное не помню), одна на Бельбеке и одна в Елисаветграде. Точно не могу сказать, но, кажется, ни в Херсоне, ни в Николаеве, слава Богу, не было умерших.

Скоро, однако, и в Петербурге сестры начали хворать; занемогала то та, то другая; умерла только одна испытуемая от воспаления мозга. Мне это очень памятно. Я получила разрешение ехать в Шлиссельбург — повидаться с двоюродным братом Михаилом Бакуниным. Ехать туда со мной было разрешено его родному брату. И вот, болезнь и смерть этой молодой и, как мне помнится, хорошенькой девушки, задержала меня более чем на неделю. Однако эта задержка нам не помешала видеть М. Бакунина, и я с благодарностью вспоминаю милое семейство коменданта, в котором я провела два дня в Шлиссельбурге.

Смерть этой бедной девушки, которая умерла вовсе не от тифа, а еще более болезнь и смерть мадам Шибель, навели на Михайловский дворец совершенную панику. Но, однако, я помню, что в это время за каким-то делом великая княгиня Екатерина Михайловна призывала меня к себе и была очень любезна и внимательна.

В начале 1857 года сестры поступили на служение в Кронштадт. Много было об этом разговоров, хлопот. Нам наняли дом небольшой, в два этажа, но что было хорошо — дом был у самого госпиталя. О нашем устройстве очень любезно и внимательно хлопотал полковник Иван Петрович Комаровский, тот самый, который первый нас приютил по приезде в Севастополь.

Он и там был смотрителем госпиталя, и теперь был тем же при кронштадтском госпитале. Доктора иные были довольны, а другие, и во главе их главный доктор Ланге, делали хорошую мину при плохой игре. Сестры очень усердно принялись за дело. Но мы, рассуждая и толкуя в нашем комитете и посылая наши журналы в чужие края к великой княгине (Николай Иванович в это время уже уехал в Киев), сделали великую ошибку, воображая, что будет очень хорошо послать в Кронштадта двух как старших на равных правах, и думая, что те качества, которых нет у одной, пополнятся теми, которые есть у другой, а недостатки этой будут поправляться качествами, которые есть у той.

И что ж?! Эта комбинация, которая нам казалась очень хороша, вышла совершенно непрактична. Слава Богу, не было у них сильных столкновений, но как-то все не ладилось, были разногласия, и обе были недовольны. Одна из них через несколько месяцев вернулась в общину.

В эту же зиму 1857 года были у нас — не знаю, как назвать — комитеты или совещания у генерала Притвица или у генерала Кнорринга, — не помню, у которого из них на квартире, но оба были тут, и еще был князь Виктор Илларионович Васильчиков, какой-то интендантский генерал Сорока, я и доктор Тарасов.

Толковали мы о том, на каких правах и при каких условиях сестры могут поступить в военные госпитали; они даже говорили, что надо принять во все, в Петербурге, Москве, Варшаве и других городах. Но по числу сестер мы и на один город не имели — и вышло, что толковать собирались несколько раз, да на том и остались.

Привожу письмо Николая Ивановича, писанное по этому поводу. У меня копия была списана сейчас же, а оригинал остался у доктора Тарасова:

«Почтеннейший Василий Иванович и почтеннейшая сестра-настоятельница Екатерина Михайловна! Я нарочно пишу к вам обоим вместе одно послание, как к двум самым главным столпам Крестовоздвиженской общины, и, увы! вместе с вами же должен горевать о предстоящей ей будущности. Слишком быстро принимает она громадные размеры; громадное в России быстро деморализуется. Но чем труднее обстоятельство, тем тверже надо противостоять. Я вижу из письма Екатерины Михайловны, что ей подчас невесело бывает, но как же быть? Не бросать же из-за этого все хорошее, не бросать же все будущее вон из окна, потому только, что настоящее не слишком утешительно! Я знаю, вы ответите — и в будущем нет ничего привлекательного! Но будем осторожнее в суждениях о том, что не всегда совершается по неизбежным законам ума и опыта. Как бы с одной стороны ни было грустно, что такое великое дело, как введение женского надзора в наши госпитали, при самом его начале начинает уже хромать и портиться, — все-таки сделан шаг вперед, и как бы ни было сильно противодействие, как бы плохо благая цель ни исполнялась, — твердый характер, благородство души и прямодушие настоятельницы еще много успеют сделать и по крайней мере не допустят заплесневшее перейти в гнилость. Я, впрочем, боюсь теперь не столько противодействия для общины со стороны госпитального начальства, сколько другого — деморализации от лести и интереса. Не все будут так трусливы, как главный доктор московского госпиталя, который уже теперь общину величает тайным обществом и хочет ее передать в руки тайной полиции; найдутся люди поумнее; петербургские госпитальные дипломаты будут иначе действовать; они лучше знакомы со слабостями человеческой натуры.

Если община будет, наконец, введена в военные петербургские госпитали, то я бы советовал поручить их непременно Елизавете Петровне (Карцевой) — никому другому. Напишите мне, ради Бога, что придумает комитет министров, и как он определит отношения общины к военным госпиталям; это конечно еще не главное (главное — каковы будут сестры), но из этого можно уже будет видеть, разнюхали ли они, в чем состоит дело. Вам надобно было вступить в переговоры с русскими пиэтистками; из этого класса надобно было бы привлечь кандидаток для общины; между ними есть, правда, много гипокритства; но это из всех пороков сестер есть еще самый простительный — слишком строгими в выборе вам теперь уже нельзя быть поневоле! Постарайтесь теперь, по крайней мере, при предстоящих средствах улучшить материальную сторону сестер и хотя через это сделать их менее доступными к деморализации; а то, вы увидите, будут брать взятки!

Ко мне приходят нередко сестры, бывшие в общине у сестры Щедриной, плачутся на горькое их положение, одна из них — знаемая Ек. Ал. Хитрово, фамилии не припомню — особливо жаловалась на Щедрину и говорила, что община ее руинировала совершенно; одну, с лишаем на носу, мы кое-как выпроводили в Киев; одна, которая просила великую княгиню об определены ее сына в школу, была у меня. Я уже два раза писал градоначальнику Алопеусу, чтобы он поместил, ее сына в приют; у нас в училище нет вакантных и казенных мест, но ответа еще не получал.

Что касается до Одессы, то в настоящее время ее характеризуют три превосходные качества: грязь, воровство и дороговизна. Первое оттого, что для мощения улиц употребляют вместо камня муку; второе — благодаря усилиям Воронцова и Федорова — населить край беспаспортными, а третье уж Бог знает почему, говорят — будто бы война и жиды.

Сделайте одолжение, похлопочите переслать фрейлине Раден мое письмо; но, пожалуйста, через верные руки, через курьера, и поскорей из придворной конторы.

Надеюсь, что ни Екатерина Михайловна, ни вы меня не забудете и будете оба меня извещать, а я, если не делом, то словом, или чем могу, остаюсь вам верным и готовым для вас.

Вам навсегда преданный — Пирогов».

Одесса. 1857 г.? 14 дня.

Увидала я сейчас, разбирая письма Николая Ивановича, что в одном очень коротеньком письме о какой-то сироте, которую надо было поместить (письмо от 5 февраля 1857), он меня спрашивает: «Перестали ли вы грустить о том, что вы настоятельница?» Я никогда не перестала — и от этого и оставила общину.

В начале марта я начала получать очень мучительные письма от Э. Ф. Раден. Паника Михайловского дворца дошла до чужих краев. Великая княгиня Елена Павловна очень волновалась. Письма ко мне были очень длинные, наполненные тем, что слухи о болезнях сестер, о заражении нами дворца распространились по всему Петербургу, дошли до Берлина, до Штутгарта.

Э. Ф. Раден писала: «Великая княгиня совершила поступок необыкновенный, поместив сестер во дворец, — поступок беспримерный, который должен был оказать сильное нравственное влияние на положение Общины».

С этим я совершенно согласна, но все-таки я была сильно поражена, когда г. Гартман, — не помню, какой собственно был его официальный титул, но помню, что он всем заведовал во дворце, — пришел мне сказать, что великая княгиня приказала ему приготовить какую-то квартиру, которая еще прежде была нанята великой княгиней, и что занемогших сестер надо отправлять туда. Это меня поразило. Распоряжение пришло прямо к Гартману, даже не сообщенное мне, и потом — отправлять больную именно тогда, когда ей делается хуже, — ведь это может убить! Мне так и вспомнился дом Гущина!

Я, как это видно по ответу Раден, все это ей живо написала. И она мне пишет длинное письмо, и в нем те слова, которые меня тогда поставили в ужасное положение: «Великая княгиня поручает мне сказать вам, что она далеко не желает применить эти меры к общине. Она высказала вам свои мотивы, свои опасения. Вы поймете материнское чувство, которое делает ее ответственной перед собственным сердцем. Итак, ее высочество предоставляет вам взвесить за и против в случае болезни сестер и полагается вполне на то, что вам внушит ваша совесть».

Я живо и теперь помню, в каком я была ужасном, нерешительном состоянии, прочитав эти слова. Это было вечером; и доктор Тарасов и я, мы сидели друг против друга, повторяя то тот, то другой: что же мы сделаем? на что решиться? В это время одна из сестер екатеринославского отделения была очень больна.

И, наконец, решили: утро вечера мудренее! Что-то будет утром? Но, слава Богу, больной ночью стало лучше, через несколько дней она совсем поправилась, и больных больше во дворце не было.

Зато многие сестры занемогали в Кронштадте и даже две умерли. Я туда ездила очень часто, пока был зимний путь, но потом необходимо было ждать пароходов, и то я помню, что раз я съездила туда на пароходе, но потом, через неделю, опять собралась: погода была холодная, сырая, мы вышли из устья Невы, потолкались, потолкались между льдов и дали заднего ходу, и хорошо, что успели вернуться, так как пошел огромный лед из Ладожского озера.

Лето 1857 года прошло благополучно. О маленьких неприятностях, неважных неурядицах — нечего и вспоминать. Были новые сестры, которые входили и выходили; входили тоже из прежних сестер, но это всегда было и будет.

Но, слава Богу, сестры были здоровы и постоянно и усердно работали в двух чернорабочих больницах. Иные уезжали в отпуск на месяц, на два, чтобы отдохнуть и совсем поправиться. Кронштадтские сестры переехали в морские бараки, Ключинские, куда перевозят больных цинготных с мелкими язвами и хроников, которым нужен хороший воздух для поправления.

Местоположение очень хорошее, на возвышенности, березовая роща; сестры имели небольшой домик. Сестер там могло помещаться только четыре, но они менялись, чтоб всем подышать хорошим воздухом. Это верст восемь от Ораниенбаума по шоссе — красивая дорога. А из Кронштадта в Ораниенбаум также очень удобно и приятно ездить на небольших пароходах, которые тогда тут ходили несколько раз в день.

В чернорабочий, что у Египетского моста, в июле к нам перевели, не помню из какой больницы 100 женщин. Много из этого было хлопот с ними ладить. Да и иные сестры уверяли, что очень тяжело и неприятно ходить за женщинами, тем более, что они были очень избалованы и своевольны. Скоро, однако, это все уладилось, и сестры также привязались к своим больным.

Но это известно всем сестрам всех наций, что завести порядок и чистоту в женском отделении очень трудно. Тут женская «домовитость», как ни трудно, а все же проявляется в том, что многие стараются у себя под кроватью завести что-то вроде хозяйства, и чашечки, и тарелочки, и разное тряпье, которое упорно прячут и сохраняют…

Теперь постараюсь восстановить в моей памяти то, что мною было передумано и перечувствовано в продолжение всего этого времени. Я не думала, что могу теперь это сделать, но, разбирая письма Э. Ф. Раден и Н. И. Пирогова, я нашла несколько листочков и моих черновых писем к ним. Буду этим пользоваться и приводить ответы Николая Ивановича на мои письма. Он тоже, как те, на которых жалуется Тургенев, писал часто без года и числа, а потому очень трудно определить, когда именно было писано то или другое. Думаю, что следующее, приводимое мной письмо, было написано им в 1857 году.

«9 октября (1857?). Одесса. Почтеннейшая сестра-настоятельница Екатерина Михайловна! Из писем ваших ясно видно, что вы в разладе с вами же самими. Избегайте видеть одну только худую сторону. Я не хочу этим сказать, что от худого должно закрывать глаза. Нет, смотрите худому прямо в глаза, знайте всю его подноготную, но не выбрасывайте из окна и хорошего. Очевидно, что община, которой вы служите настоятельницей, не могла по ее происхождению, развитию и всей обстановке быть тем, чем она должна бы была быть. Но разве она уже действительно так худа и безобразна, и ненормальна, что должна непременно разрушиться? Разве вы сами (вы знаете, я льстить не люблю), разве Елизавета Петровна и еще две-три сестры обязаны не общине обнаружением своих достоинств? Не будь общины, и все эти личности скрывались бы в хаосе общества. Община еще далеко не исполнила всех ее высоких обязанностей, далеко еще не достигает цели, но все-таки она сделала многое нежданное, до ее основания невиданное, и эту хорошую сторону общины надо постоянно иметь в виду, и, имея в виду, идти, идти и идти вперед, не скрывая худого, поставляя его всем на вид, с искренним желанием его исправить. Поверьте, при этом прямом и испытанном уже способе смотреть на общественные учреждения рано или поздно все пойдет на лад.

О! если бы все худое можно было разом с корнем вон выкинуть! Когда нельзя, то уцепимся обеими руками, ногами и зубами за хорошее, если бы даже оно так было мало и ломко, как соломинка; будем мучиться, сдерем кожу с рук и ног, искрошим зубы, но не выпустим того, за что раз ухватились. Больше ничего вам не умею сказать в утешение. Мне кажется, что при настоящем развитии общины вам бы можно было учредить, хоть для 3-х, для 4-х сестер, искус, да порядочный, чтобы испытать, не удастся ли образовать еще две, три замечательные и дельные личности. Неужели в целом русском царстве не найдется двух или трех, которые бы со славой выдержали трудное испытание, в которых бы не запала мысль о высокости дела и цели, в которых бы не пробудилось сознание, что можно жить и другой жизнью, не похожей на ежедневную? Я все еще не потерял эту веру и равно верю в зло и в добро, врожденное человеку. А если вам удастся, несмотря на все препятствия, образовать через нравственный искус вашими стараниями и наблюдениями таких двух, трех избранных, то вы уже исполнили ваше призвание и должны будете благодарить только Бога, что он послала вас туда, где вы были нужны. Не предавайтесь отчаянию и безверию в хорошее, это — модная болезнь нашего общества, очень понятная, неизбежная, чисто нервная, и, как все нервные болезни, требующая воли со стороны больных, чтоб ей не совсем поддаться. Пусть же покуда большая часть сестер занимается себе, худо ли, хорошо ли, в госпиталях, но выберите двух, трех, возьмите их под свое крыло, растолкайте, разбудите, испытайте в тиши, но глубоко; может быть, Бог и поможет вам; это будет самая прекрасная сторона вашей деятельности в пользу общины и всего человечества, а вам в утешение на трудном пути.

Еду в Екатеринослав и Таганрога завтра. Надеюсь вернуться через три недели. Не забывайте меня. Жена вам кланяется и скоро соберется сама вам написать; она благодарит вас за Алексееву. — Вам преданный Пирогов».

Это был ответ на мое письмо, писанное 16-го сентября, где я писала: «Сегодня год, что я в Петербурге, год, что община здесь. Тяжело тянулся этот год. И что же принес он нам? Подвинулись ли мы вперед? Право, не знаю, даже думаю противное…»

Потом я вспоминаю в письме, как год тому назад я ездила к Николаю Ивановичу в Ораниенбаум; какие тогда были высокие мечты, светлые надежды!..

«Но что ж я делала в этот год! Ничего, а может быть и хуже, чем ничего. Мучилась, хлопотала, досадовала и горевала. С одной стороны, идеальные, неприменимые к нам теории, с другой — материальная пошлость, жадность, глупость! Все высокие мысли разбились в прах об неумолимую действительность. Только в госпитале, у постели больных, видя сестер, свято исполняющих свои обязанности, и слыша благодарные слова страдальцев, я отдыхаю душой…»

Я уже в этом письме писала, что не считаю себя ни способной, ни достойной устроить такое великое дело. Я привожу теперь эти строки, чтобы показать, как скоро я потеряла мои иллюзии и как мало надеялась на себя.

Привожу еще письмо Николая Ивановича, так как оно было тоже ответом на такие же грустные и тяжелые мысли, которые постоянно меня волновали; оно, должно быть, было писано уже в 1858 году 18 апреля.

«Одесса. 18 апр. (1858?). Почтеннейшая сестра-настоятельница, Екатерина Михайловна! Я вам давно не писал, потому что был по горло занят и делом, и бездельем. Для чего вы это все грустите? Вы знаете:

Кто все плачет, все вздыхает,

Вечно смотрит сентябрем,

Тот науки жить не знает…

Полноте! если б я вздумал вздыхать обо всем, что у меня делается, я весь превратился бы в один вздох.

Идеал мы никогда не должны выпускать из мысли и из сердца; он должен быть нам постоянными путеводителем; но требовать, чтобы он исполнялся по мере наших горячих желаний, а если не исполняется, то сетовать и грустить — недостойно такого характера, как ваш.

Мы света не переменим, а потому должны его брать как он есть, только не поддаваться ему и ясно видеть, что в нем наше, что чужое. Ясно же видеть можно только тогда, когда сохраним все присутствие духа, не омраченного скорбью и сетованием о несовершенствах света. Вы сами пишете, что у вас есть несколько хороших сестер, — ну и слава Богу! Будьте пока довольны и этим, и того уже довольно. Хорошее с трудом рождается на свет. Будь это хорошее хоть с соломинку величиной, — раздосадовавши на худое, не упустите и эту соломинку из рук. Посмотрите вокруг себя — ведь новое потоком льется к нашему старому. Старые мехи должны лопнуть, наконец, от нового вина. Другое дело — если вы убедитесь совершенно, что вас хотят заставить действовать по началам диаметрально противоположные с вашими. Тогда и я вас не буду удерживать; бросьте все и сохраните душу! Но покуда это еще не решено, подождите и убедитесь хладнокровно, не возмущаясь. Нет сомнения, что при известных условиях вы, с вашими твердыми убеждениями и с вашим искренним желанием делать добро, можете и должны быть полезны на том месте, которое занимаете. Это я знаю как дважды два — четыре. Главное дело состоит в том, узнать — соблюдены ли и существуют ли эти условия; если их вовсе уже нет, если вы убедились единожды и убедились совершенно хладнокровно в невозможности их осуществления, тогда не оставайтесь ни на минуту, но — только тогда. Могли ли вы в самом деле думать, что в общине будет хорошо, когда ее основания еще очевидно так шатко поставлены; поколение, которое перед вами, не годится никуда; оно и в подметки не годится быть настоящим сестрам. Это ясно — и не могло быть иначе. Думайте только о будущем и старайтесь, во что бы то ни стало приобрести эти условия, хоть с боя — для лучшего будущего. Не приобретете этих условий — уходите, ваша роль тогда кончена, и Провидению не угодно было предоставить вам жить в будущем.

Подождите, что скажет великая княгиня. Ее сущность содержит в себе много превосходного; она принадлежит не к дюжинным личностям, и если что можно сделать хорошего, то именно через нее. Все зависит теперь от того, как бы из нее извлечь это хорошее. Действуйте осторожнее, не для себя, а для будущего всего дела, следствия которого неисчислимы.

Скажите Василию Ивановичу, чтоб он мне писал и меня не забывал; я всегда с большим удовольствием читаю его письма и всегда, всегда помню его; всегда буду знать и уважать как благородного и честного человека. Прочтите ему и мое письмо. Спешу послать на почту. В другое время напишу вам и больше. — Вас искренно уважающий Пирогов».

Мы во все продолжение весны и лета 1857 года ездили смотреть дома, если слышали или читали в газетах о чем-нибудь подходящем. Но все старания оставались тщетными. В августе тоже были все напрасные поездки за домами, но тут мы как-то успокоились, узнав, что великая княгиня остается зимовать за границей, и мы собирались совсем устроиться во дворце. Хотели нам поставить в какой-нибудь зале особую походную церковь, дали еще кладовые и подвалы для провизии; казалось, нечего больше и хлопотать.

Но приехала Е. П. Эл. и совершенно ошеломила меня, сказав: «Я полагала, что не найду общины здесь. Великая княгиня мне это сказала. Она тоже сказала своей дочери. И вот, во что бы то ни стало, надо немедленно найти помещение и переехать. Скоро, что бы позолотить пилюлю, был прислан похвальный и очень любезный рескрипт сестрам. Наконец, 13 октября, мы наняли дом Самойлова в три этажа, на Фонтанке между Калинкиным и Египетским мостами. Хорошо, что дом был в центре наших госпиталей, но дом каменный и только что выстроенный. Меня очень пугало, что он будет сыр и поэтому нездоров. Но, слава Богу, хотя он и был сыр, мы прожили в нем благополучно, ни одна сестра не умерла, а мы оставались в нем год и восемь месяцев. Надо было, однако, прежде сделать разные мелкие поправки, переделки, и мы переехали только в конце ноября.

Нам предстояло много хлопот устроиться в новом доме. В нем было три этажа, во всяком этаже по две квартиры с кухнями и пр.; так как этот дом был выстроен именно для отдачи в наем небольших квартир и никак не годился под такое заведение, как наше, то только по той крайности, в которую мы были поставлены, мы могли кое-как в нем приютиться..

В самом верхнем этаже, в очень небольшой и невысокой комнате, была поставлена походная церковь, тут же и квартира для священника. В другой половине этого же этажа квартира доктора Тарасова и комнаты для больных сестер и моя комната (моя родная сестра жила в одной комнате со мной), а внизу одна квартира; кажется, ее кто-то занимал эту зиму, сам ли хозяин, или она была с его вещами, не помню наверное, но вторую зиму ее нанимали у нас мои две родные сестры.

На другой половине внизу была наша столовая и жила сестра-хозяйка и ее помощница.

Хорошо, что лестницы были теплые и сообщение этажей — удобное. Но это была настоящая китайская головоломка — разместить и уместить кровати и комоды сестер. Я теперь помню, как мы с этим бились, и кое-как наконец все уладилось.

В начале декабря переехал к нам отец Иоанн Янышев. Хотя мы были и в наемном доме, но все-таки были теперь более у себя, чем во дворце.

К началу страницы

Глава IV
Как мне помнется, зима 1857 года прошла довольно благополучно. Сестры по-прежнему служили в двух чернорабочих, в морском Калинкинском и в Кронштадте. Еще в эту же зиму сестры поступили в максимилиановскую лечебницу. Туда поступила Мат. Ос. Чупати; она была урожденная баронесса Будберг, а в этом госпитале понадобилась именно немка, так как знание немецкого языка было там необходимо — очень часто туда попадались немцы. С ней была сестра Башмакова, очень религиозная сестра; ее очень полюбила Ек. Ал. Хитрово.

Не в эту зиму, а несколько позднее, сестры поступили и в детскую Елизаветинскую больницу, которой тоже заведовала великая княгиня. Там жила сестра Татьяна Орехова. Сначала к ней ходили поочередно дежурить сестры, но потом мы увидали, что с детьми, и особливо такими маленькими, нам невозможно справиться, — надо, чтобы они привыкли и к речи, и к лицу той, которая дает им лекарства или перевязывает их. Вот так проходил второй год; мы только письменно сносились с великой княгиней, что было очень тяжело. Ответ и решение приходили тогда, когда уже обстоятельства совсем переменились и требовали другого решения.

В этот год сестры и входили, и выходили из общины. Были, разумеется, и разные мелкие неприятности, неизбежные в таком месте, где сошлись люди совершенно разного воспитания и которые на многое смотрели совершенно разно. Были больные, но не опасно. Только одна несчастная Праведникова была в ужасно страдательном положении, так что она совершенно не могла разогнуться и долго с терпением переносила свои муки.

Собственно в общине ни одна не умерла за все время, что мы жили в этом доме. Только в Кронштадте умерла сестра Додованникова, молодая девушка; она умерла с большой твердостью, причащалась, соборовалась, и когда сестры пришли от светлой заутрени, похристосовалась со всеми и скончалась.

В 1858 году Пасха была 23 марта, и я могла в Кронштадт ехать очень спокойно по льду, и очень была рада, что могла навестить сестер. Еще прежде этого, я помню, что ездила, кажется, в посту, в Кронштадт с И. Л. Янышевым. Помню, что когда мы с ним ехали, он мне сказал, что оставит нас, так как очень желает опять быть где-нибудь в чужих краях.

Он служил обедню в кронштадтской госпитальной церкви и, несмотря на то, что уже собирался нас оставить, сказал прекрасную проповедь, обращенную к сестрам.

Э. Ф. Раден знала прежде о его желании попасть в Берлин, но она молчала и все надеялась, что разные предложения великой княгини удержат его. Но его ничто не удержало, и в июне месяце он уехал. Видно, что они были очень поражены этим отъездом.

Мадмуазель Раден мне писала: «Отъезд отца Янышева — настоящая трагедия». Потом к нам стал ездить протоиерей Палисадов, для чтения и духовных наставлений. На эти чтения почти всегда приезжала Татьяна Борисовна Потемкина, как большая любительница его. Он читал очень живо и одушевленно.

Хотя это и не очень идет к моей общей речи, но не могу не упомянуть, как любезен был к сестрам Александр Иванович Иванов. Он приехал в июне в Петербург со своей картиной. Не знаю, по какой связи он сейчас же был у Тарасова. Мне кажется, его картина была выставлена во дворце и показывалась в известные дни и часы. Я сейчас же поехала ее посмотреть и познакомилась с ним. Он знал мою старшую сестру, которая тоже занималась живописью в Италии, и стал мне говорить, зачем я не привезла и всех сестер посмотреть его картину. Я ему сказала, что так как половина сестер на дежурстве, то им может показаться обидным, что одни видели, а другие нет. Тогда он мне сказал, что для сестер он два дня сряду будет показывать свою картину.

Как же не воспользоваться таким милым предложением? Но я всякий раз ехала со страхом, зная, что для многих сестер это совершенно неизвестный предмет, и боялась разных неловкостей. Но, слава Богу, все сошло благополучно, и я от души его благодарила.

Но мы, к несчастью, со своей стороны оказали ему грустную услугу, когда он, совершенно одинокий, занемог холерой на маленькой квартире живописца Боткина; сестры постоянно были при нем. Наш доктор, сестра Е. П. Карцева и я, мы тоже часто там бывали. 3 июля он скончался. Живо помню, как из академической церкви мы провожали его пешком до женского монастыря, где он похоронен.

Желая привести одно письмо Николая Ивановича Пирогова, в котором он мне отвечает на много общих вопросов, касающихся устройства общины, и которые мы должны были обсудить, как только приедет великая княгиня, я должна привести для ясности и несколько отрывков из моего письма, чтобы лучше объяснить, на что он мне отвечает.

Всю зиму И. Л. Янышев охлаждал во мне понемногу мою пылкую энергию, всю надежду быть полезной, отрицал возможность устройства общины и т. п.

Это все я подробно пишу Николаю Ивановичу и потом прибавляю:

«Перед отъездом у нас был с ним большой разговор: он мне сказал, что я веду все не к добру! Признайтесь — это ужасно слышать. Вы знаете меня, Николай Иванович. Чужие слова на меня бы еще не много подействовали, несмотря даже на то, что это слова человека очень умного и который имеет большую репутацию. Но когда эти слова приходят в подкрепление моих собственных мыслей, тогда они удостоверяюсь меня еще более в том, что уже несколько времени составляешь мое мучение…

Извините, что вместо того, чтобы предлагать вам прямо вопросы, на которые прошу разрешения, я не могла не написать вам всего, что чувствую, да и это вам пояснить мой первый вопрос. Я думаю, что долг чести требует, чтобы я, по приезде ее высочества, решительно отказалась от общины. Но, с другой стороны, я не вижу, кто может меня заменить. Разве она решится взять какую-нибудь даму из святош прямо в начальницы. Второй вопрос: хорошо ли это будет? Мне кажется, что это прямо подкопает фундаментально основы общины. Но признайтесь, что мне даже нельзя будет возражать против этого. Что вы думаете? Напишите об этом ваше решительное мнение. Третий вопрос: могут ли быть у нас в общине лютеранки и католички? Я еще сама себе не решила окончательно этот вопрос. Мне кажется — могут» (Я не знаю, как теперь решен этот вопрос и принимают ли в сестры лютеранок и католичек, т. е. именно в общину, потому что в военное время в сестры Красного Креста принимали всех исповеданий. Тогда я ждала, что у нас об этом будут много судить, и я настойчиво спрашиваю в своем письме мнения об этом Николая Ивановича.)

Четвертый вопрос: расписание дня».

Я кончаю, умоляя его написать его мнение и наставление насчет четырех пунктов.

Написав все это, для объяснения письма Николая Ивановича, привожу теперь весь его ответ вполне:

«Одесса. 5 августа 1857 г.

Почтеннейшая Екатерина Михайловна. На первый ваш вопрос я уже, кажется, несколько раз вам отвечал: если от общины и ее настоятельницы будут требовать того, что, по вашим глубоким убеждениям, невозможно исполнить, или того, что противно идее, составленной вами об устройстве и обязанностях учреждения, — то откажитесь.

Мне, как я думаю, хорошо известны и ваши хорошие качества, и ваши недостатки (у кого их нет); но я никого другого не знаю, кому бы можно поручить нравственное и служебное заведывание общиной. Если же бы нашлось другое лицо, которое по вашему убежденно, или по убеждению высшего начальства общины, может лучше вашего устроить ее на будущее время и дать ей более прочное жизненное начало, то передайте с радостью этому лицу ваши права.

У вас будет довольно для этого и самоотвержения, и благородства души, и беспристрастия, и истинной любви к начатому делу. Я знаю очень хорошо, что вы не можете сообщить общине характер формально-религиозного учреждения; но вашим примером действий и вашей любовью к делу вы можете, конечно, при благоприятных условиях, сообщить ей известный нравственный характер. Итак, если великой княгине угодно будет сделать из общины религиозный орден, то вы навряд ли успеете способствовать к достижению этой цели; но ваша честность, прямодушие, усердие к делу и опытность более чем достаточны придать истинно-нравственный характер учреждению, если захотят ограничиться только таким направлением именно.

На второй вопрос отвечаю: да. Настоятельницей в настоящее время может быть избрано и лицо, не находившееся до сих пор в общине, а постороннее. На будущее же время, если бы удалось общине укрепиться и духом, и телом, выбор, по моему мнению, должен бы быть непременно ограничен, и кандидатки должны бы быть избираемы из среды общины.

Теперь же очевидно, что статут общины еще недостаточно разработан для того, чтобы доставлять материал, необходимый для образования настоятельницы (вы употребили слово начальницы, которое, как вы знаете, я и Екат. Алекс. Хитрово вычеркнули из прежнего статута общины).

Третий вопрос — о протестантизме и католицизме — тогда только может быть решен положительно, когда окончательно решат, какое направление или какой характер должен быть дан общине. Если религиозно-орденский, то, конечно, должны быть принимаемы одни православные; если же чисто нравственно-филантропический, то странно бы было ограничивать выбор одними православными. Я что-то сомневаюсь, чтобы у нас и в наше время можно было с успехом сделать из общины религиозный орден. Во-первых, наше православие как-то худо клеится с орденскими учреждениями; оно не довольно самостоятельно для этого; во-вторых, вообще в наше время нельзя учредить хорошо того, что так хорошо учреждалось в средние века или за три-четыре столетия до нас. Впрочем, если бы уже пошло на то, чтобы дать общине орденский характер, то, мне кажется, удобнее бы было определить для этой цели один из женских монастырей. Иначе, как вы хотите временно посвятивших себя служению больным сделать истинными и ревностными членами религиозно-орденского учреждения?

Во всяком случае, при этом направлены непременно нужно будет требовать, чтобы сестры оставались навсегда сестрами, будут ли они монахини, или нет.

Наконец то же самое должно сказать и о четвертом вопросе (распорядке дня).

При орденском направлении общины необходимо самое точное распределение времени как служебного, так и внеслужебного. Вся жизнь вступивших в орден должна идти по ниточке; другое дело, если община останется только чисто нравственным филантропическим учреждением; в этом случае я не вижу необходимости слишком вмешиваться во внеслужебное время сестер; это было бы ни к чему не ведущее насилие личности; достаточно, если настоятельница будет вполне убеждена, через точное наблюдете, что внеслужебное время употребляется сестрами с хорошею целью и прилично их званию.

Итак, вы видите, что, по моему мнению, все зависит от того, как решится коренной вопрос о характере общины. Я сам клонюсь более на сторону нравственно-филантропического направления, и думаю, что оно более соответствуете духу и потребности нашего времени. Впрочем, не мне решать, что у нас должно взять верх: Евангелие во всей его чистоте, или номоканон, четии-минеи и молитвенник. Да приидет Царствие Твое и да будет воля Твоя!

Вам навсегда и всегда преданный, вас искренно уважающий — Н. Пирогов.

Прочтите это письмо и В. И. Поклонитесь ему от меня от души; я ему скоро также надеюсь написать. Жена вас от души обнимает».

В половине сентября 1858 года, после двух лет отсутствия, вернулась великая княгиня в Петербург. Очень отрадно было думать, что наша бесконечная и часто очень неудовлетворительная корреспонденция кончена. А то часто мы так получали ответ, что приходилось, ради перемены обстоятельств, не довольствоваться этим ответом и просить и ждать опять нового.

Но прошло три-четыре дня, и нам ничего не присылали сказать о приезде. Это меня очень беспокоило. Но вдруг, когда мы этого совсем не ожидали, великая княгиня приехала сама с Э. Ф. Раден. Не знаю, может быть, мне так показалось, но я нашла что-то холодное и официальное в великой княгине, и даже в мадмуазель Раден, точно она совсем охладела к этому делу.

И я опять писала длинное-предлинное письмо к Николаю Ивановичу, подробно описывала ему наше положение, недостаток хороших истинных сестер, которые бы входили в общину из любви к делу, из самоотвержения, а не для насущного хлеба. Но пишу тоже, что у меня по временам мелькает утешительная мысль, что, может быть, наше шаткое положение есть результат отсутствия религиозной власти; у нас нет священника, нет госпиталя, нет дома.

«Не может же такое заведение кочевать из одного наемного дома в другой, а вы не можете себе представить, какое ненормальное состояние души, когда все что нас окружает непрочно, начиная от денег на башмаки сестер до церкви, где совершаются таинства. Так что и придя в нашу походную церковь, где всякое воскресенье служат разные священники из прихода, не успокаиваешься, а думаешь, что и этого мы можем лишиться… Вы сами мне раз писали, что госпиталь при общине необходим, чтобы в нем приготовлялись и привыкали сестры.

Но ведь все это будет стоить очень дорого, а если я нахожу, что все идет нехорошо, то имею ли я по совести право настаивать на этом? Поможет ли это нашему делу? Будьте моей совестью!»

Я очень долго писала это письмо, так как в это время были у меня разные треволнения, разговоры, переговоры, наговоры — все это я сообщала Н. И. Пирогову.

«Из всего этого я заключила, что великой княгине надоело это дело, что она хочет как-нибудь с нами развязаться и передать общину. И вчера я просто спросила ее, и она мне отвечала: — Как вы могли думать, что я брошу свое дело! Я ей отвечала: Но, ваше высочество, в общине столько еще несовершенств, что я подумала, что она уже вам наскучила. Она отвечала мне, что мы лучше, чем можно было надеяться, и я мало ее знаю, если могла подумать, что трудности ее обескураживают; что касается до нее, то раз она начала что, она продолжает.

Это все — отрывки из моего письма к Николаю Ивановичу.

После этого разговора у нас все пошло спокойнее и приятнее, хотя и было много интриг и много хождений по всем задним лестницам дворца. Являлись и лично, и писались письма, но великая княгиня не обращала никакого внимания. Да и надо правду сказать, главное — преобладали в них не злость и клевета, а пошлость и глупость.

И в эту зиму и весну я часто видала великую княгиню и могла обо всем спокойно переговорить. Много говорили и о помощи бедным; сестра В. И. Щедрина была назначена на это дело. Много читали и рассуждали о разных уставах и записках об общинах, и католических, и протестантских, которые были получены великой княгиней еще в чужих краях. Иные мне были присланы, иные только тут переданы. Принялись еще усерднее искать дом для покупки, и на наше счастье дом Доста, где было сначала ортопедическое заведение, стал продаваться. Этот дом был самый подходящий для нас: в два этажа, с мезонином, с большой особенной залой, которая точно готовилась для церкви, хотя я знаю, что она была первоначально строена как бальная зала, с амурами и гениями на потолках. Сад, большое место, и так же на Фонтанке, близ наших госпиталей. Но мне нечего его описывать, это-тот дом, в котором и теперь находится община. Разумеется, после стольких лет там много переделано, прибавлено, но и тогда этот дом был очень для нас хорош.

Пошли переговоры, толки, торги. Помню, как раз я и Вас. Ив. Тарасов сидели с Достом и толковали о том, что он дорого просит, должен уступить. Меня вызвали, и я ушла. Дост стал уговаривать Вас. Ив. устроить ему так, чтобы дали ему дороже, а тогда он с удовольствием даст ему самому тысячу рублей. Вот как дела делаются в Петербурге!

Но в этот раз он ошибся — не на такого напал. Вас. Иван. так был предан общине, что готов был свое отдать, а уж никак не пользоваться чем-нибудь ей во вред. Покупка дома была окончательно решена, но не помню, отчего именно, от починок ли, или от чего другого, — хотя все решилось весной 1859 года, — мы не могли перейти в него прежде июля.

В мае великая княгиня переехала в Ораниенбаум. По ее желанию, для больных сестер был нанят домик в деревне Венки, верст за пять от Ораниенбаума, место очень высокое, воздух хороший, но много неудобств и для провизии, и оттого, что там как-то постоянно был ветер, холодно и продувал домик, так что в половине августа мы должны были перевезти сестер ниже, в Ораниенбаум.

В том же мае великая княгиня ездила из Ораниенбаума в Кронштадт. Я была там. Эффект этого посещения был прекрасный и на сестер, и на кронштадтское начальство. Я помню, как адмирал Новосильцев, который был тогда главным лицом, очень был недоволен, когда я ему послала сказать, что великая княгиня сейчас приедет сюда, и сказал мне, проводив ее:

— А надо сказать правду, она очень любезна и мила.

Великая княгиня обошла весь огромный кронштадтский госпиталь, была и в оборонительной казарме, где тогда были отделения для чернорабочих и женщин, потом — в доме сестер; все были от нее в восторге. Она была так мила и внимательна, что даже и на меня это подействовало успокоительно.

Живо помню, как мы провожали великую княгиню в чужие края, как до завтрака мы катались с ней в коляски по красивым садам Ораниенбаума, а когда вернулись, был молебен о путешествующих. А потом проводили ее на пароход.

В конце июня, когда я ночевала у больных сестер в Венках, вдруг рано утром я получила записку из Петербурга, где было сказано, что надо, чтоб я сейчас вернулась в Петербург, что есть нужное письмо и телеграмма от великой княгини.

Я сейчас поехала в Петергоф, к счастью, застала пароход, на котором и приехала в Петербург. Я нашла письмо от Эдиты Федоровны Раден. Она мне писала 16-го, что великая княгиня желает, чтобы я 27-го, в субботу, отправилась на пароходе в Берлин, а потом в Париж; великая княгиня устроила так, что мне удобно будет видеть заведение диаконис и сестер и в Берлине, и в Париже. Эдита Федоровна должна будет приехать ко мне в Берлин. Они рассчитывали, что я получу это письмо раньше и успею собраться, но я получила его только 26-го — и то за Ораниенбаумом, в Венках.

Как мне ни было трудно, потому что мне надо было похлопотать даже и о своем туалете, которым я очень неглижировала, но я решила, что уеду на другой же день. И, просидев всю ночь, чтобы привести в порядок свои счета и письменные дела, с двоюродным братом, который мне помогал, я только в субботу 27-го, когда простилась с сестрами и родными, провожавшими меня до Кронштадта, и очутилась на большом пароходе, и мы стали удаляться от Кронштадта, тогда только я опомнилась от всей этой суеты и спеха.

Я не скажу, чтобы я была совершенно недовольна этой поездкой. Напротив того, меня очень интересовало все то, что я должна была увидать, да и сама поездка занимала меня, но она пришлась мне не ко времени. Во-первых, в это время приехала в Петербург с сыновьями больная тетушка, чтобы посоветоваться с докторами, и наняла квартиру в нашем же переулке. А во-вторых, и это главное, сестры должны были без меня переходить в свой новый дом. Но что же делать! И я поехала.

Я не стану подробно описывать моего путешествия. Расскажу все вкратце. Но главное, мне надо рассказать о впечатлении, произведенном на меня всеми заведениями, которые я видела, — это и было целью моей поездки.

Меня проводили до Кронштадта, где с небольшого парохода надо пересесть на другой, и родные, и некоторые крестовоздвиженские сестры, и наш доктор. И тут же еще до Кронштадта Василий Иванович познакомил меня с Василием Петровичем Боткиным, который был тоже давно знаком с моими двоюродными братьями и сестрами. Я очень была благодарна Василию Петровичу за его внимание ко мне.

Когда мы приехали в Берлин, он меня проводил в Hotel Royal, где мне было назначено остановиться, доставил мне мои вещи, и, что, было мне всего приятнее, на другой день утром приехал ко мне, чтоб сопровождать меня в берлинский музей. Лучшего чичероне нельзя было и желать. И я провела там целое утро очень спокойно и пр1нтно. И это не было, как я называю всякое отступление от обязанностей сестры, преступление против милосердия, потому что я решительно не знала, что мне делать и к кому обратиться.

На другой день вернулся Абаза, который был в отсутствии, и сказал, что надо телеграфировать великой княгине, которая была в Мейнингене. В ответ я получила телеграмму, в которой было сказано, чтобы я отыскала в Берлине доктора Каде и с ним бы ехала в «Вифанию», так называется дом диаконис, устроенный королевой Августой, ныне (1858 г.) вдовствующей императрицей.

Положение мое было критическое, да и несколько комическое. Абаза опять уехал, адреса Каде я не знала, город для меня новый, неизвестный, да и к тому же немецкий, а я по-немецки не знаю. Но надо его отыскать. Пошла я в наше посольство; там только застала двух немцев, ничего от них не добилась, отправилась в полицию, и там, посредством смешения разных языков, добилась-таки адреса русского доктора Каде. Сейчас же поехала к нему. Я его знала в Севастополе, но он очень удивился, увидав меня на своей квартире в Берлине. На другой день мы поехали с ним в «Вифанию».

Нам показали все заведение, но, к моей великой досаде, приорши, графини Штернберг, не было. Она уехала на морские купанья; и при нашем посещении с Каде мы не застали пастора, который здесь главное лицо; они — его помощницы. Однако, несмотря на это, я могла на другой же день туда переехать, так как об этом уже было переговорено с великой княгиней. Да и здесь это очень удобно и хорошо устроено, потому что даже в их статуте есть постановление, что кто желает остаться здесь некоторое время и посмотреть, что здесь делается, платит за комнату и стол.

Итак, 4 июля я переехала одна. Раден приехала на другой день, и мы с ней прожили в диаконическом доме «Вифании» четыре дня.

Что же сказать об общем впечатлении, произведенном на меня этим великолепным, богато и прочно устроенным заведением? Первое (как я писала тогда сестре) — большая прочность. Все выстроено для одной цели, выстроено грандиозно, широкой рукой. Церковь большая, красивая; сад и огород. Все от самого большого до самого малого приспособлено к одной цели. Аккуратность и чистота во всем отличные. Но я помню, что на меня точно повеяло холодом. Диаконисы очень аккуратные, очень приветливые, но почти все очень молодые; видно, что неопытные; они могут при строгой дисциплине прекрасно исполнять и свои мелкие обязанности, и серьезно заняться чищением медных ручек и полов. Но это не те сестры, о которых мы мечтали, — о сестрах — утешительницах больных, ходатайницах за них, сестрах, вносящих в чужие госпитали горячие чувства любви и участия, правду и добросовестность!

Для этого высокого занятия не сформируешь сестер чисткой полов и замков. Но чем же? Как же? Эти мысли меня все более и более волновали. Много я говорила с пастором обо всем, что касается направления сестер. Наши мечты он, как мне кажется, считал совершенно неисполнимыми. Он также против смешения всех вероисповеданий, и еще он мне сказал, что самое лучшее, когда поступают молодые деревенские девушки; что хотя они бывают очень грубы, но религиозное развитие очень скоро в них совершается; самые худшие — это городские служанки, которые всегда остаются «ужасно вульгарными». Из этого можно заключить, что из других классов входят очень мало по призванию, а эти — из нужды. И они стали даже избегать вдов, потому что они слишком уже самостоятельны.

Всякий день ходит к больным детям учитель и учит тоже испытуемых; доктор учит два раза в неделю, а пастор — всякий день. А по вечерам он садился за фортепиано, и возле него становилось несколько диаконис.

Помню один вечер. Это было в их столовой, внизу под сводами, в готическом стиле. Заходящее солнце так красиво и живописно освещало розовым светом и залу, и поющих; торжественный напев их голосов — все это так сильно и отрадно действовало на меня…

Но я оглянулась на ряды сидящих сзади меня диаконис и испытуемых — и блеск спиц, быстро двигающихся в их руках, как-то вдруг уничтожил мое религиозно-поэтическое настроение. Я признаюсь, что это глупо, но это вязанье чулок повеяло на меня всей прозой и пошлостью обыденной жизни.
читать дальше

Источник: Meduhod.ru